Владимир Долинский: «Мечтал о дурдоме в тюрьме»
«Лефортовская тюрьма. Комната для свиданий. Первая встреча с мамой — почти через год после моего ареста. Несколько минут сидим друг напротив друга и беззвучно плачем. А потом мама достает цыпленка табака в целлофановом пакете. Из-за пазухи. На груди она его согревала, чтобы не остыл…» — вспоминает актер Владимир Долинский. Первое февраля 1973 года. Чудесный зимний день — тот самый, классический, с морозом и солнцем.
Возвращаемся домой после прогулки вместе с шестилетней приемной дочкой. Оба разгоряченные, веселые, настроение прекрасное. В планах перекусить и отправиться на каток, а вечером пойти в Дом кино на просмотр. Подходим к нашему подъезду, и вдруг вижу, прямо к нам резко подъезжают две черные «Волги». Одновременно: одна задним ходом, другая — передним. Из каждой выскакивают люди, мгновенно оказываются возле меня, заламывают руки, хватают за волосы и заталкивают в машину. Ольга истошно вопит: «Папа. » Я успеваю крикнуть: «Беги домой! Передай маме: меня арестовали. »
Попал я под крупное дело Внешторгбанка СССР. В обменных пунктах принимали у иностранцев валюту по официальному курсу — шестьдесят с чем-то копеек, продавали часть ее налево по три рубля, а мзду носили высокому начальству.
Большие деньги там крутились. Я же всего лишь несколько раз купил у них доллары. Брал по трешке, а сдавал заинтересованным людям по четыре пятьдесят. Вскоре всех «продавцов» взяли… Пришли и ко мне — сначала домой с обыском. Ни фига не нашли. Повезли на Лубянку, стали допрашивать и во время допроса сказали: «Предлагаем тебе пройти хорошим свидетелем вместо того, чтобы стать плохим обвиняемым». На что я ответил: «Ничего не знаю, а вас в гробу видел». «Не пори горячку, — увещевали меня, — лучше подумай. Мы не милиция, а КГБ, а значит, учти: можем тебе жизнь по полной испортить». Но я в свои 29 лет был борзый, для меня надерзить, никого не выдать было вопросом престижа: «Как были вы в 37-м мясниками, так ими и остались. Все, больше меня не трогайте!» Как я рассуждал?
Я — артист, чего с меня взять? Да и никаких компроматов нет, доказать ничего невозможно. Но я заблуждался. Оказывается, было у них уже на меня полно показаний. Через месяц меня арестовали. Привезли в Лефортовский изолятор. Там человеку мгновенно доказывают: ты никто и ничто. Ломают волю. В первый день подумал: «Это конец, здесь я умру». Вещи все забрали — оказывается, их на прожарку сдают, чтобы подследственные вшей в тюрьму не занесли. В руки сунули матрац, подушку, кружку с миской и повели мыться. Захожу в какое-то подобие кабинки, в потолке ввинчен душ. Но крана нет. Воду включает некто невидимый, он же определяет ее температуру. На меня полился практически кипяток. Кабинка моментально наполнилась паром, дышать стало нечем. Почувствовав, что реально умираю, начал колотить в дверь.
Никто не открывает. Никогда не забуду, как, скрючившись, прижимался губами к какой-то дырочке в полу, чтобы только глотнуть воздуха… Дальше сажают в камеру-одиночку. Номер 13. Закрывая дверь, вертухай говорит: «Учти, здесь сидели шпион Пеньковский и валютчик Ян Рокотов по кличке Косой, здесь же в ночь перед расстрелом они прощались со своими матерями. » Несколько дней я провел в этой камере. Страшно. Но твержу себе как заведенный: «Все равно не посадят, не за что». И на допросах потом так же говорил: «Черта с два вы меня посадите! Я с вами вообще говорить не буду!» А они отвечали: «Вот дурачок, ты же уже сидишь! И вряд ли скоро выйдешь». Но я стоял на своем — несколько месяцев они даже подписи моей не видели, ни под одним протоколом я не расписался… По классической схеме у меня два следователя: плохой и хороший.
Один — усатый типа Чапая, бьет кулаком по столу, ругается матом и орет: «Я тебя, сука, на 15 лет упрячу! Ты у меня кровавыми слезами умоешься!» А другой — «добрый дядя Кузя», говорит ласково, умиротворяюще: «Ну чего ты на него шумишь? Он же хороший пацан, только вот без папки остался. Умер папка-то, вот парнишка и заблудился. Вов, хочешь маме позвонить?» А «Чапаев»: «Я ему позвоню, гаду. » Когда я понял, что совсем обложен, что все показания на меня собраны, сообразил одно: есть единственный вариант вырваться. Называется он «СС» — систематическая симуляция. И стал «дурку гнать» — изображать душевнобольного. Меня перевели в общую камеру, в первый же банный день воспользовался ножницами с затупленными концами, выданными для стрижки ногтей. Несколько минут ковырял ими запястье, пока не добрался до вены. И тут же потерял сознание — даже не от потери крови, а от ее вида.
Вроде волевой был, но нервишки не выдержали… На всю жизнь запомнил лицо тюремной врачихи, мы ее, «любя», называли Ильзой Кох — в честь незабвенной жены коменданта концлагерей Бухенвальд и Майданек Карла Коха. Склонившись надо мной, она шипит: «Хоть весь изрежься, хоть инвалидом стань, а сдохнуть тебе все равно не дадим, до суда доведем!» Вторую попытку суицида я изобразил при помощи рыбной кости, которую высушил специально для этой цели. Опять суета, опять Ильза Кох, опять наложение швов… Через несколько дней на прогулке снял обувь, поставил ее в уголок и стал по заснеженному, обледенелому двору ходить босиком. Сокамерник попытался вразумить, мол, ты че, в натуре, но я не среагировал. Он позвал прапорщика, который с места в карьер рявкнул: «Ты чего тут выдрючиваешься?»
Я стеснительно улыбнулся: «Просто решил закалять здоровье». Через час мне принесли постановление начальника тюрьмы о переводе меня в карцер на 10 суток. Надели наручники и повели. На повороте длинного коридора, заметив острый облицованный кафелем угол стены, я рванул к нему от конвоиров и ударился об него головой. Брызнула кровь, отключился. Очнулся от ударов по щекам — Ильза Кох оказывала мне первую помощь, приговаривая: «Ну, сучонок, ты у меня попляшешь!» Шепнула что-то офицеру. Тот вышел, вернулся с огромным валенком. Она чем-то смазала мою башку, после чего они нахлобучили этот валенок мне на голову. Я орал, извивался, но меня волоком протащили по коридору и… кинули в карцер. Почти сутки я валялся на полу в таком положении — с валенком на голове и в наручниках, впивающихся в запястья. Плакал… Карцер — это тюряга в тюряге.
Еды — минимум, нары опускаются только на ночь, сесть некуда, пол каменный, мокрый и жутко холодный, отопления нет, а на тебе — тоненькая хлопчатобумажная роба. Колотун постоянный. Пытаясь согреться, безостановочно ходишь, прыгаешь, приседаешь. Ноги отваливаются. На седьмой день встать уже не мог — тупо сидел на полу и… смотрел «мультяшки», которые, мне казалось, показывали на противоположной стене. Вошедшего охранника встретил с улыбкой идиота. На этот раз не симулировал. Я был счастлив — он принес мне постановление о сокращении моего пребывания в карцере на три дня в честь 8 Марта.
После завершения следствия и предъявления обвинения мне впервые было разрешено увидеться с мамой. Она заходит в комнатку для свиданий и.
из-за пазухи достает цыпленка табака в целлофановом пакете. На груди согревала, чтобы не остыл. Первые несколько минут сидим друг напротив друга и беззвучно плачем — слезы просто ручьем льются, как в цирке у клоунов. Смотрю на маму и понимаю, как она страдает, видя сына, изъеденного тюрьмой. И сам вижу, насколько сильно она сдала… Дальше был суд. По психиатрической экспертизе у меня был установлен диагноз «психопатия с явлениями декомпенсации», но он считался подсудным. Я же хотел, чтобы мне поставили «шизофрению» — тронутый, мол, совсем. Чтобы попасть в дурдом, а через год-другой вернуться домой. И прошу адвоката, которого мне прислала мама, потребовать на суде стационарной медицинской экспертизы. Адвокат отказывается: «Ни в коем случае! Вас все равно осудят». Но я настоял. Он сдался: «Ну и черт с вами, я снимаю с себя всякую ответственность».
И на суде выполняет мою просьбу. Как только произносит заветные слова, я резко прокусываю губу и с залитым кровью ртом кидаюсь на него: «Сволочь, мерзавец! Не хочу в дурдом, не хочу на вечную койку! Я здоровый!» Вокруг закричали: «Врача, срочно! Успокаивающее. » Повезли меня в Институт имени Сербского, к эксперту профессору Лунцу — главной психиатрической гниде России, который признавал вменяемых людей невменяемыми, а невменяемых вменяемыми. Осмотрев меня, он сказал вкрадчиво: «Ну что ж, мальчик, я видел вас в спектакле «Интервенция», вы там сходили с ума. Чудно играли. А здесь — не-е-ет, миленький мой, со мной ваш номер не пройдет…» Это был пик моего отчаяния. За какие грехи тяжкие меня заключили в неволю? Что я — убил кого-то, обокрал, изнасиловал?! Нет, просто нарушил «правила о валютных операциях».
И за это надо человека уничтожать, ломать ему жизнь, издеваться?! 10 месяцев я бился за свою правоту. И все это время надеялся вырваться из ада, хотя бы через психушку. Но этот подлец вынес вердикт: «По составу преступления вменяем…» И все равно я считал, что одержал победу, потому что мне дали минимальный срок — пять лет лишения свободы. Минимум три года я у них отвоевал… Год и семнадцать дней я просидел в изоляторе. Там, в тюрьме, ужасное освещение, и я испортил себе зрение. Там же начал лысеть — просто клоки волос стали оставаться на подушке.
— А чем же вы занимались в тюрьме?
— Читал — к счастью, там была прекрасная библиотека. И… прокручивал в памяти всю свою жизнь. Мама… Артистичная, экстравагантная.
Работала она в Управлении по охране авторских прав, курировала театры. Ее мужа, Матвея Бермана — высокопоставленного сотрудника НКВД, затем наркома связи, расстреляли в 39-м году. Сама она тогда чудом уцелела — спас от ареста Маленков… Очень общительная, дружила с Татьяной Ивановной Пельтцер, Валентиной Георгиевной Токарской и годящейся им в дочери Ольгой Аросевой. Все они были заядлыми преферансистками. Регулярно собирались за карточным столом расписать пульку. Карты были их страстью. Эти дамы, категоричные в мнениях, острые на язык, постоянно пикировались между собой… Мы с мамой обожали друг друга, но часто она угнетала меня своей любовью, иногда даже доводила до истерики. Обижалась на любое несогласие: «Все понятно, я здесь лишняя. Пойду к себе в комнату». — «Мама, зачем ты это делаешь?» — «Что я делаю?! Ну убей мать.
Убей! Но все равно без шарфа я тебя на улицу не выпущу. » Папу мать любила всей душой и очень ценила то, что он стал настоящим отцом ее сыну Игорю. Мой брат, который старше меня на 13 лет, отвечал ему такой же любовью. Когда отец лежал в больнице, Игорь — а он был офицер, занимал крупную должность в Министерстве обороны СССР — получил орден. Так ночью по водосточной трубе он взобрался на третий этаж, влез в палату к отцу и, нацепив орден ему на грудь, сказал: «Это такая же твоя награда, как и моя. » Будучи главным инженером Литфонда, папа строил писательский поселок Красная Пахра, в котором наша семья впоследствии жила. Отца обожали все — и сами писатели, артисты, и их жены. Умный, мудрый, хорош внешне — не мне чета, с великолепным чувством юмора, с потрясающей искрометной манерой общения. Но при всей вальяжности мог быть очень жестким.
Я слышал, как он с рабочими на стройке умел разговаривать, с начальством… Однажды, когда я был еще совсем маленьким, посадил меня перед собой и сказал: «Сынок, ты — Абрамыч, щеки у тебя шире ушей, глаза наивные, носом, бывает, хлюпаешь, шепелявишь… И это значит, что тебя обязательно будут обзывать. А потому: как только обидят — тут же бей! Первым, прямо в глаз, как в бубен. Главное, ввяжись в драку, а там разберешься». Этот совет я взял на вооружение, так и самоутверждался, воплощая в жизнь поговорку: «В мире нет бойца смелей, чем напуганный еврей».
Во дворе у нас был один хулиган — боец такой уличный из ремесленного училища. Раз он меня задел, другой, а на третий я взял валявшуюся на помойке ножку от венского стула — круглую, толстую, и дал ему по башке.
С той поры народ меня зауважал, поняли: «Пончика (меня так называли) лучше не трогать». Лет десять мне было. В школе тоже не спускал никаких обид. А поскольку мне казалось, что обижают меня постоянно, дрался безостановочно. За это периодически был изгоняем из разных учебных заведений. Последний конфликт в одной из московских школ возник с учителем физкультуры. Он велел мне сделать какое-то упражнение, я сказал, что не могу, поскольку рука болит — что, кстати, было истинной правдой, но он стал настаивать, причем схватил меня именно за больную руку. Тогда здоровой я достал из помойного ведра мокрую половую тряпку и шарахнул ею учителя по физиономии. И считал себя правым. Но физкультурник придерживался другого мнения, а директор школы оказался с ним солидарен. Родителям было велено забрать меня без права возвращения.
Поняв, что все попытки становления на путь исправления исчерпаны, папа отправил меня в Питер — к брату Игорю и его жене Лизе. И весь десятый класс я жил в их семье. Учился кое-как, а перед выпускными экзаменами опять вляпался в историю. Снова подрался. На этот раз из-за девушки. Пообещала прийти на свидание и не пришла, после чего я сказал ей, что она — засранка. Это стало известно ее брату, он явился на разборку, и мы здорово подрались на виду у всей школы. На педсовете было решено меня выгнать. Прямо ребром вопрос поставили. Понял меня только наш классный руководитель, потрясающий мужик. Он сказал: «Вова, тебя выперли. Что делать, не знаю. Но мы сейчас с парнями из класса идем на диспансеризацию — перед армией положено пройти предвоенную медкомиссию, давай и ты с нами, мало ли что…» И я своим хилым, неокрепшим, но уже тогда авантюрным умом сообразил: это мой единственный шанс получить аттестат.
И представил свой первый актерский этюд. Захожу в кабинет психиатра. Вижу, сидит пожилая еврейская женщина. Уныло задает дежурные вопросы: «На что жалуешься? По ночам писаешься?» Разумеется, все отвечают отрицательно. А я, надкусив губу и пустив розовую слюнку, заплакал и зашепелявил: «Все равно жить не буду, и не надо меня спасать…» Дама всполошилась: «В чем дело, мальчик? Что случилось, миленький?» А сама думает, наверное: «Ну вот, хоть одного идиота поймала, а то все как один — здоровые». Я продолжаю хныкать: «Страшно жить. Жена моего брата — антисемитка (при том, что Лиза — чудная, благороднейшая женщина — чистая еврейка). Она меня гнобит. Не могу больше терпеть это, в окно выкинусь! А меня еще и из школы выгнали.
Да, может, в чем-то и был не прав, но я же нахожусь в постоянном стрессе!» Короче, докторша тут же собрала совет, пригласив на него главврача и врачей всех специальностей — от хирургов до гинекологов, — и, гордо показав на меня, попросила повторить все, что я ей сказал. Я вдохновенно это исполнил. Когда занимался в театральной студии при Доме офицеров, мне уже доводилось играть свихнувшегося солдата… После этого блистательного спектакля в школу позвонили и сказали: «Не хотите суицида, не трогайте мальчика и вообще не нервируйте его». Со страху меня вообще освободили от выпускных экзаменов. На последних уроках я внаглую даже не скрывал своего незнания предметов. Когда учитель математики вызывал меня к доске, нахально заявлял: «Ничего не знаю». Яков Израилевич говорил: «Поставлю двойку».