сборник п ервы й . Небо и земля
Конечно начало. И конечно — бесконечная беда. Но не потому что начало — зачатие конца. Но наоборот. Конец начальствует над началом. Конец — это уже начало. Потому что, как вы правильно вспомнили, после конца начинается сказочка с начала.
Но до конца еще далеко. И мы поколесим еще вокруг да около. Покружимся по окружности. У которой как известно, любая точка — начало и конец.
Окружение — неволя. Но кружение — воля в волю. Выбор точки. Это уже полбеды. И даже победа над бедой. Если-б беда была не только в самом начале. Но и в самом начале. А она, пока, в том — как начать.
Начать хотя-бы с подзаголовка всего повествования. Почему — летопись? А не просто — роман.
Я сначала и хотела было назвать все это китч-романом. Но недолюбливаю иностранных слов. Ведь можно вместо «китч» сказать — лубок или пошлость. А слово «роман» — тоже иностранное. Все иностранное странно. И странность иностранную нужно устранить. Потому что и своих странностей хватает.
Но и по другим причинам это повествование нельзя назвать романом.
Для начала, хотя-бы потому, что тут, в нем, по крайней мере, два романа.
И даже два сочинителя романов. Хотя беда у них одна. Но о них и их лихой беде — после, следом.
А романов два, потому что один — это тот, что возник и продолжается само-собой и между собой у сочинителей. А другой — это тот, что они о нем сочинили, то-есть придумали. Ибо всякое изложение — это, все-же, ложь. Несмотря на всю искрящуюся искренность намерений.
Но, значит, здесь должно быть два начала. И один конец. Лишь потому, что конца второго я не хочу.
А два начала — это завязка самого романа в жизни. И начало его сочинения на бумаге.
Завязка самого романа — в свое время. Сначала же рассказ про сам рассказ.
Ну вот и двух романов оказалось мало. Есть еще, оказывается, роман про роман. А за ним роман о мире в мнимом третьем Риме.
Роман. Амор. Мор. Рома. Мои романы — перевертни. О переворотах. О подворотнях мира. О морах всенародных. Я об одиноком смирении смерти. О боли были. О любвеобилии. Всего — хоть отбавляй. И разбавляй забвением.
И все романы произвольно переплелись, сплелись в летопись. В сплетню века. И тут не наука истории. А вольное воображение. Образы образов. Перевертни — веры. Неповторимый мир вторичности. Ибо первичности привычной в мире нет.
И тут должен быть, наконец, конец игры словами. Хотя не хочется кончать эту игру, чтоб не играть людьми.
Правда, как видно из главного заглавия, главное лицо здесь не человек. А век. Время. Оно живое и свободное. Им я играю. Оно творится мной только для порядка. Чтоб в него ушел весь наш непорядок.
А насчет игры словами, вы уже заметили, я думаю, изобилие повторов, созвучий слов, корней. Тут хоть каждое слово подчеркивай. Но поэтому и нет смысла подчеркивать смысл.
Тем более что важней бессмыслица всех лишних слов, условий и пословиц.
Можно было-бы и без лишних слов начать, если-бы были не лишние слова. Но они все лишние. И поэтому нужны.
А подчеркивания не нужны. И я постараюсь обойтись без них до конца. Потому что сами слова — подчеркивания, они — само значение. И тем значительнее оно, чем меньше известно, что они обозначают.
Цель известия — неизвестное. Это — таинство вещания.
Безумие, заумь, заязык — как не называй, но язык — это именно именование и переименования. И не перенос значения, а перестановка слов-имен, единственного что нам известно. И именно этим язык умнее нас.
Теперь, в конце концов, «не лепо-ли ны, братие, начати?» Вот именно нелепо. Отрицание тут, однако, вместе с утверждением. Потому что «словесы» не старые, а новые.
Но к делу. А дело — деление. И даль. И вожделение дали. И распределение далей времени-пространства между творцами частей сочинения между сочинителями.
А творцы и сочинители — это мы оба. Он — больше творец. А я — больше сочинительница. Всех романов, из которых эта летопись состоит.
И, по правде говоря, я это начало сочиняю после окончания сочинения.
Так вот как с началом сочинения было дело. Делиться стал он, соучастник мой, не только мыслями, но и воспоминаниями. Но, должно-быть, он не любил свое прошлое. И поэтому рассказывал мне о нем неохотно. И немудрено. Хорошего в его воспоминаниях было мало. Ведь речь шла не про золотой, а про наш двадцатый век.
А он, сказитель мой невольный, вольной летописи моей, — мечтатель, будетлянин. Ему-бы не быль запыленную вспоминать, а былины былые певуче сказывать. Чтоб было где, ему — богатырю размахнуться, направо — улицы, налево переулки вражьи уложить.
Но наши былины лживые сложены не им. А было-то уложено множество. Но не богатырями. И не соловьями-разбойниками. А другою мелкой пташечкой.
Большое это боль. А кому раны, — свои и чужие, — ковырять охота?
Хотя и нехотя, а ему пришлось распутывать для меня кое-какие, не шелковые узелки, завязанные и затянутые в его далеком прошлом. Без этого я не могла-бы разобрать кто я такая, какое отношение имею кое к кому.
В этот вечер первоначальный, он довел свои воспоминания до главного узла событий. Мне не терпелось поскорее его распутать, но он заявил, что на сегодня хватит. И смолк. А я смирилась.
Рассказывая, он сидел у окна, ко мне вполоборота. Но тут он повернулся и как рублем меня одарил. Рублем не серогрязным как течение наших рек, а голубым, младенчески-улыбчивым рублем.
И я снова, в который уже раз, задалась вопросом — отчего это его, блистающие усталой, незнойной голубизной, — удивительные глазища, хочется сказать — дивные глаза, — ведь он диво или чудище иначе, — отчего они — его глаза — разливы вольные, поля удалые, молодецкие просторы, — всегда переполнены удивлением всех оттенков — от внезапного ужаса или грустного обнаружения безнадежности, — до радости от неожиданной находки или даже до восторженного прозрения.
Я не нашла ответа на свой вопрос. Но, не переставая удивляться его удивлению, решила, мысленно конечно.
Ничего удивительного на этом свете нет. И ни для кого. Только для него кругом все удивительно. Этакий он простофиля!
Впрочем, на этот раз его, вероятно, с толку сбил, хотя пора-бы и привыкнуть, — мой, как я думаю, — нагловатый взгляд. Но куда-ж его я спрячу? Пока он говорил, его я в упор, подробно рассмотрела. И не отвела глаза и теперь, когда он ко мне повернулся.
Что такое красота? Полет? Даль? Пропасть? Тайна? Бог ты мой! Сколько вопросов без ответа! Конечно — Бог. В этом вся беда, что я безбожницей уже не могу остаться.
Я выключила магнитофон. Я пустила его перед началом его рассказа. Без задней масли. По наитию. Но как дальше выяснилось, не напрасно. Я сказала с довольным вздохом:
— Эти воспоминания, если продолжать их записывать, — готовая повесть, что там — повесть, — это-же любовная летопись вековая. Не какие-нибудь стихи что я пробую сочинять.
Он откликнулся живо:
— Ну-уж не готовое повествование или летопись, а скучное сырье для их изготовления. А вот-ты, чтоб набить себе руку, возьмись. И запиши все это последовательно и округленно, в виде, и правда, летописи что-ли.
Я засмеялась про себя. И про себя. Проза у меня не выйдет. Не умею я описывать вещи, положения, движения, лица.
Как вот описать его лицо? Кроме восклицаний ничего не получится. А обильные сравнения только отдаляют образ прообраза.
Например, сказать, — что он был красив, как внезапно открывшийся вид с горы высокой. Или что глаза его были как голодные объятия далей. Или что пещеры его глаз засасывали.
И я, придумав все это, не выдержала и рассмеялась уже вслух. И он заулыбался, вероятно обрадованный самому смеху моему. И заговорил.
—Что тебе смешно в моих воспоминаниях? Мои неудачи смешны? Неудачи всегда смешны. Потому что смешны притязания. Но помоему это ко мне не относится. Я не обманывался. И никто и ничто не сумели меня обмануть. Я жил не притязаниями. А надеждами. Обрати внимание — Надеждами.
Он посмотрел на меня многозначительно. Но я не подала виду, то поняла приятный для меня намек. Я ответила:
— Нет, я не над сутью воспоминаний смеялась. Мне смешно стало от вывертов «художественных», которыми мне пришлось-бы прикрыть своё неумение описывать, если-бы я взялась за эту летопись.
Тогда он стал меня переубеждать.
— Напрасно смеешься. Но и напрасно тебе было-бы слишком стараться, если возьмёшься. Старание устарело. Вдохновение лениво. А все творчество — это выверты, к которым привыкают. И на которые потом начинают ссылаться как на образцы простоты.
Но в прозе, правда, описания — это только имена и названия вещей, положении и действий. Образ тут — само событие. Но тебе над этой летописью мудрить не надо. Это должно быть, знаешь-ли, китч романом. Он поэтому не должен быть совершенным произведением искусства. Его несовершенство — это образ самой действительности.
Поэтому не бойся вычурности и напыщенности, грубости и упрощений и даже всего избитого, заезженного, или наоборот, крикливой мнимой новизны.
Неволя или обновление волей? Образное или безобразное? Дело в преобразовании.
Ни слова, ни речи, ни образы, ни положения — не виноваты. Они всегда общие, а значит и чужие. Виновата точка зрения. Она — вина. Если она общая. Но она должна быть собственной, а значит новой.
Я не поняла его сначала.
— Китч? Это глянцевые поцелуйчики, слащавые открытки? Но я не вижу тут ничего такого, наоборот…
Он перебил меня:
— Я не в этом смысле. Я в смысле пошлости как общем языке, наивном, детской, первоначальном…
Я тоже не дала ему закончить мысль. Оборвала его, сказав слегка язвительно, с подразумеваемой, но поддельной обидой:
— А, понятно. Пошлятина — язык всеобщий. И для богов. И для малых сих.
Не дав ему договорить, я, оказалось, и не совсем правильно его поняла. Он замолчал растерянно. Оробел, должно-быть, перед моею мнимою обидою. А я думала. Значит я ему как переводчица нужна. Чтоб перевести его мысли на всеобщий язык. Я, конечно, могу изложить его воспоминания своими словами. Но это будут свои, а не всеобщие слова. Да и мысли у меня, пусть глупые, но всегда свои.
Но, не смотря на эти соображения, а может-быть из-за них, я неожиданно даже для самой себя, заговорила о летописи этой с увлечением, скороговоркой, захлебываясь замыслами своими.
Я сказала, пожалуй что и возьмусь за это летописание. В основе будут его воспоминания. Они, правда, сбивчивые. И вехи времени в них не расставлены. И побуждения остальных, кроме него, действующих лиц не ясны.
Но я поэтому перескажу его воспоминания бегло, своими словами, по-своему, пристрастно.
А неизбежные пробелы, то есть то, что ему самому и не могло быть известным, я восполню своим воображением. Пусть грязным — я ведь похотлива. И сумею зачернить пробелы.
И это будет правдой. Истина-то темна.
Только настоящие ученые-историки создают в прошлом пробелы, чтобы выдать их за просветы в беспросветной тьме. Я-же, слава Богу, не ученая. Я сочинительница. Выдумщица. Сказочница.
Тут я высказала сомнение. Я могу взяться за описание прошлого с его слов. А ведь развязка в настоящем. А он за развязкой в Москву приехал. И он день за днем занимается ей теперь. Но мне ничего о ней не рассказывает. Так пусть о происходящем теперь, в наши дни, он сам рассказывает. Напишет или наговорит на ленту. А я уж соединю наши сочинения вместе.
За мной остаются общий замысел и расположение частей.
Правда, это наш общий замысел. И не только летописи. Он возник у нас сообща. И это наше общее дело. У каждого в нем своя доля.
Но общего дела не бывает, если кто-нибудь не хозяйничает в нем.
Наш общий замысел станет теперь моим личным.
Если даже и будем над ним задумываться мы вместе.
И я предложила летопись нашу с настоящего начать.
То-есть с современного положения дел. В романе нашем. Это я в виду имела. Я предложила с нашего знакомства, это положение создавшего, начать.
Но о первой нашей встрече мы напишем оба. То-есть каждый наше знакомство по своему опишет.
А после описания знакомства нашего, надо к истокам обратиться. Но, рассказывая прошлое, время от времени возвращаться снова к настоящему времени. Через каждое десятилетие прошлого века приблизительно.
Вращение времен нужно чтоб не терять их связь. Чтоб спор времен согласием завершить.
И летопись станет чередованием прошлого с настоящим. И основного повествования от моего имени с выдержками из его отчетов о происходящем. Если его можно настоящим назвать.
Летопись будет этакой чехардой времен, имен и точек зрения.
И она двуликой будет. В ней сразу видно будет, чьи замыслы, помыслы и промыслы — хрустально чисты, как звон, зовущий к служению Богу, а чья башка, душа, утроба — набита подлостью, похотью и грязью.
Он со мною согласился. Вид у него даже был счастливый. Должно-быть, он был доволен нашей общей затеей. А кто его знает, — и просто нашей общностью. И он заговорил неторопливо, будто желая умерить мой пыл и тем направить его в деловое русло.
Он рад, что я решилась, решительно взялась и все по-своему решила. Я главное, что я не сомневаюсь в своём даре и призвании.
Дар — это молодость. А призвание — это вызов.
Вечная молодость — это единственное дарование. Если вообще дарование существует, то только как неумение стареть.
Только насчёт пошлости он видит, что я не совсем его поняла.
Само слово пошлость — это хорошее, большое, общее слово. Его не надо бояться. Оно почти ушло из нашего языка. Его избегают. Говорят: китч, мещанство, банальность, тривиальность, расхожесть, избитость и многое другое, чтоб множеством, даже оттенками не отличающихся слов, прикрыть неточность мысли.
Застенчивое исчезновение из языка многих высоких, вроде — Бог, любовь, добро, — это понятно — Богобоязнь.
Но слово пошлость — низменное. Его заменяют из-за общей нашей боязни называть вещи своими именами.
И хотя новый образ — это и есть переименование. Но прямое и смелое.
А наш язык становится все более трусливыми прятками понятий.
Но не надо бояться не только слова, но и того, что за ним кроется. Бояться пошлости — это пошло.
Пошлость — это превращение личного в общее. Обезличивание. Но общее тогда становится хранилищем личного.
И личность должна это иссушенное, замороженное и даже — искалеченное личное извлечь. Извлечь из прошлого будущее. Общий язык — сама пошлость. Язык должен быть не общий, а свой.
Но свое делается из общего. Пошлость тогда перестает существовать. Она становится веществом, из которого существо или сущность изготовляется. Пошлость — условность. Это не правда изображения, а вечная правда сказки. Детская выдумка для взрослых.
А насчет грязи он со мною не согласен. Это я на себя грешу. Да и на других. Похоть человеческая совсем не грех. И совсем не грязь. А если-уж на то пошло, если-уж о пошлой похоти речь, то это сама чистота. Это — земля, почва, чернозем, плодородие.
По библии Бог начал с того, что создал небо и землю. Сочинители библии хотели этим сказать, что кто эту первую строчку не понял, тому дальше в библии нечего делать. А я от себя добавлю: и в искусстве тоже.
Только стоя на земле видеть небо. В той-же библии сказано, что Бог вылепил человека из глины, из земли, из той-же самой. Из грязи. Из слякоти.
Мы земля. Но мы и небо. Нет неба без земли, но потому-что нет земли без неба.
— Знаешь-ли ты, что небо — это и есть желание, вожделение, похоть? — закончил он торжественно.
— Похоть похотью. А подлость, преступление? Нет-уж, я не такая как некоторые, которые подставляют щеку.
Он покачал головой. И усмехнулся, — наверное, горячности моей. И возразил:
—Ты неправильно обо мне и меня судишь. Уж я-то никому свои щеки не подставлял. Я просто, как мы все, не успевал отворачиваться. И я теперь советую тебе не уделять прошлому слишком много страсти. Но храни ее для настоящего и будущего. Эта летопись для тебя не главное. А так — проба пера.
Я сказала беспокойно:
— Вот-уж нет. И вовсе тут не «всё в прошлом». В самой летописи прошлое — не главное. Но разве сам роман летописи этой — не главное? Смотря какой роман конечно.
Он не ответил мне. Только развел свои ручища с тонкими пальцами. Я, правда, уже знала, что эти пальцы могут былинно-небыличные подковы гнуть.
Понял-ли он мой намек? Намек на то, что главный наш неписаный роман зашел в тупик. Но он увидел, что я от него не отступлюсь. Смущенно посмеиваясь, он стал объясняться:
Да, он меня понял. Само слово роман двусмысленное. И переносный смысл его опять-же пошлый. Любовные приключения. И в этой пошлости вся жизнь. Красота. Надежда. Ожидание.
А ведь мы уже договорились что будем ждать вместе. И, значит, закончим все романы в этой летописи и вне её — тоже вместе. Я свой конечно.
Но ведь его задача, я сама его определила, — развязка. А ему хочется, хотя-бы из ревности, занять мое время. Пока я жду.
К тому-же, эта летопись нас сблизит еще больше. Ведь я сама сказала, что мы будете думать вместе. И он передаст мне свой опыт жизненный, писательский.
И суть дела в том, чтобы делом увлечься. Проба пера — это мне забота. Но и забава. А то что в летописи столкнет меня с наукой или искусством, тоже должно быть забавным, иначе это не будет правдой.
Когда-же я своя летопись вольную или пошлую закончу, то неминуемо приду к тому-что современное настоящее искусство начинается с того, что оно перестает быть забавой. А современная настоящая наука начинается, с того, что она становится забавой.
Нужда становится забавой. А искусство — нашей нуждой. Да только мы не замечаем это. И лишь после того как я сама приду к этому, я стану настоящей писательницей. К мастерству можно прийти только через свой, а не чужой опыт.
Роман, да и все искусство прошлого не могут быть не пошлыми и не наивными. Они беспомощны как изобразительные средства. Пошла и нелепа сама попытка изображать.
Нелепо сейчас совершенствовать искусство описания. Когда есть кино и прочее.Нелепо подражать природе. Машины сделают это получше.
Зачем соревноваться с автомобилей пешеходу? Но это не значит что нельзя пешком пройтись. Так для проминки. Перед бегом на длинные расстояния надо потоптаться на месте. Только это топтание не надо выдавать за бег. Пошлость должна быть подчеркнута.
Пошлую беспомощность изображения надо использовать для преображения.
— Эта летопись тебе нужна только для разбега. Бег — всегда разбег. Перед прыжком в пропасть в поисках дна. — заключил он и внезапно встал, заслоняв собой окно. И в комнате сразу стало темно. Поверите-ли вы? И я с трудом поверила. И подумала:
Один ты свет в моей окне. А выходит что не свет, а тень, в которой я должна укрыться. Топтаться без цели это не по мне, вернее с меня довольно. Но ведь у меня будет две дели целых. Одна — это он. А другая пропасть, дно. Лететь увлекательно, хоть и жутко.
И вот после разговора этого, я, используя всю технику, что была в моем распоряжении — машинку и магнитофон — усиленно занялась сочинением. И не отрывалась, пока не изложила все, что мне было или стало известно про него и лиц с ним связанных вольно или невольно.
Я торопилась. Но до конца было далеко. А мне, как и иному нетерпеливому читателю, не терпелось поскорей узнать какой будет конец. Ведь он не от одной меня зависел.
И я отдала ему прочитать уже сочинённое. А он, прочитав, сказал, как показалось мне, со смехом:
— Но тут ведь нет конца?!
— Так он-же не от меня зависит.
— Ты сочинительница. Тебе и придумывать. Какой придумаешь — такой и будет.
Я поняла, что это шутка. Но мне мне не до шуток. Я еще не научилась заботы превращать в забавы. И как вы увидите под конец чтения, я разозлилась не на шутку.
А злость — это ускорение. Я быстро довела все роман до их конца. И до конца такого, какого, какого мне для каждого хотелось.
А теперь я снова возвращусь от концов к началу. Я так и не ответила на вопрос как начать. Но начала ведь!
И подзаголовок определился сам собой. Это — летопись. Не Нестора, конечно.
И она, конечно, сплошная пошлость. С вашей точки зрения.
И она, конечно, непристойна. Это для любителей. Для них я всюду поснимала лишние одежды. И одежды мировоззрений — тоже.
А для кровожадных: пришлось, наоборот, пролить слишком много крови. Но это не я для них старалась. Это до меня постарались. И я боюсь, даже, что мне не хватило воображения, чтоб это полнокровно описать. Мое дарование для этого слишком малокровно.
Тем не менее, волей-неволей, эта летопись получилась кровавой.
Ведь эта летопись о кровопускании и кровосмешение. О голубой и черной крови. И о крови девственниц испачкавших чистые простыни истории нашего века.
И теперь судите сами, какой моя летопись получилась. Вероятно ничего хорошего. Но это мой первый блин.
Но мне и не перед кем оправдываться. Он мне не судья. И не только потому, что он мой соучастник. Но и потому, что он ко мне пристрастен.
А вы мои мнимые читателей? Вас еще надо выдумать. И если вы такие, какими я себе вас представляю, то вы должны представить меня такой, от которой ничего хорошего вы и не дождетесь.
Это присказка. Но впереди не будет сказки. Будет быль. Былое будет. Будет боль.
Сказке-бы поверили. Были поверите вряд-ли. Как ни старалась я, следуя его совету, быль под видом сказки вам всучить.
Но не сама-же я себя придумала? Скорее всего, это вы, неверящие в неправдоподобную правду, сами себя придумали такими — и неудачно.