Фаина Раневская. Клочки воспоминаний [Сборник] (fb2) читать онлайн

Фаина Раневская. Клочки воспоминаний [Сборник] (fb2) читать онлайн

Удивительна была ее популярность. Припоминаю, как мы однажды стояли с ней возле дома отдыха «Серебряный бор», где как-то одновременно отдыхали. И откуда-то маршировала группа солдат. Проходя мимо нас, они приветственно замахали руками. Я вообразил, не скрою, что это относится ко мне, и собрался порадоваться своей известности. Но со стороны солдат дружно раздалось: «Муля, не нервируй меня!» Фаина Георгиевна устало помахала им рукой и сказала мне:

— Боже, как мне надоело это «Муля, не нервируй меня!».

Эта реплика из фильма «Подкидыш» стала настолько крылатой, что преследовала Раневскую на каждом шагу. Слышал от нее самой: как-то ее на улице окружила группа ребят с криками: «Муля, не нервируй меня!» Выйдя из себя, Раневская им скомандовала: «Пионеры! Стройтесь попарно и идите в задницу!» Любопытно, что сама Раневская считала эту роль из «Подкидыша» одной из самых незначительных, а после неожиданной популярности буквально ее возненавидела. И можно себе представить ее злость, когда, вручая ей орден за творческую деятельность, Леонид Брежнев, как она мне рассказывала, произнес осточертевшие ей «Муля…» и т. д.

Поразителен сценический диапазон Раневской — от поистине трагических ролей, таких как в спектаклях «Странная миссис Сэвидж» или «Дальше — тишина», трогавших зрителей буквально до слез, до комических образов, таких как Спекулянтка в «Шторме» или мать невесты в чеховской «Свадьбе», вызывавших гомерический смех. Надо сказать, что нелегко давались Раневской эти сложнейшие психологические перевоплощения. Помню, как-то после спектакля «Дальше — тишина» мы с женой и внуком Витей зашли за кулисы с цветами для Фаины Георгиевны. Я захватил с собой и незадолго до того вышедшую книгу своих воспоминаний.

— Спасибо вам, Фаиночка, огромное. Вы играли потрясающе.

— А вы думаете, это легко дается? — спросила Раневская и вдруг заплакала. — Ах, как я устала… От всего, от всех — и от себя тоже.

Я растерянно смотрел на нее и, меняя тему разговора, сказал:

— А это, Фаиночка, наш внук, Витя. А есть еще внук поменьше, Андрюша, которого мы называем Поросюкевич.

Фаина Георгиевна улыбнулась сквозь слезы:

— Поросюкевич? Это очаровательно. А почему?

— А он с рождения был толстенький, как поросенок.

С тех пор, где и когда бы мы ни встречались, Раневская неизменно спрашивала:

— А как поживает ваш очаровательный Собакевич?

— Не Собакевич, а Поросюкевич, — обиженно поправлял я.

— Да, да. Простите, дорогой. Конечно Поросюкевич.

Но при следующей встрече все повторялось.

— Как поживает, Борис Ефимович, ваш очаровательный Собакевич? — спрашивала Раневская, лукаво улыбаясь.

— Фаиночка. — вопил я. — Не Собакевич, а Поросюкевич!

Мы оба хохотали. И это стало своего рода традицией при наших встречах. Прочитав подаренную мною книгу, Раневская прислала мне следующее письмо:

«Милый, милый, дорогой, дорогой Борис Ефимович. Вы не представляете, какое глубокое волнение вызвала во мне ваша книга. Читала ее с интересом особым, она очень интересна, очень талантлива. Спасибо за чудесный подарок мне и всем нам. Ваша книга очень нужна, и над многими строчками я горестно плакала… Я не умею выражать сильных чувств, хотя могу сильно выражаться. Вижу, что мне не удается сказать вам в этой записке всего, что хотела. Боюсь лишних слов. Но поверьте, что взволнована я глубоко… и полюбила вас еще больше и нежнее. Крепко, крепко обнимаю.

Душевно ваша Ф. Раневская.

P. S. Подарите мне и другие ваши книги».

Раневская находилась в дружбе с Татьяной Тэсс, хотя трудно себе представить более разные характеры: экспансивная, эмоциональная, не слишком воздержанная на язык Фаина и сугубо практичная, деловитая, скуповатая Татьяна.

Помню, мы с Татьяной Тэсс были на премьере спектакля «Странная миссис Сэвидж». Как всегда, игра Раневской произвела огромное впечатление, и мы на другой день послали ей общую телеграмму, высказывая свое восхищение. Вскоре я получил от Раневской ответную телеграмму с трогательными словами благодарности. Мы жили с Татьяной Тэсс в соседних подъездах, и, встретив ее на следующий день во дворе, я спросил:

— Таня, вы получили телеграмму от Раневской?

— Никакой телеграммы я не получала — видно, начхала она на меня. Наверно, за что-то надулась. За что — не пойму.

Через пару дней мы сидели с Раневской рядом в Доме кино на просмотре итальянского фильма со знаменитой Клаудией Кардинале.

— Фаиночка, — спросил я, — что у вас произошло с Таней Тэсс? Она обижена, что вы ответили на нашу общую телеграмму только мне.

— А пошла она в ж… Посудите сами, Боря. Мне надо было срочно перекрутиться с деньгами. Вы знаете, что Танечка достаточно состоятельная дама. И я попросила ее выручить меня на пару дней. И вы знаете, как элегантно она мне ответила? «Фаиноч-ка, вам будет трудно их вернуть». Какая изобретательная форма отказа… По-моему, это большое свинство. Да бог с ней. Скажите лучше, как поживает ваш очаровательный Собакевич?

Когда мы выходили из зала после просмотра картины, сюжетом которой была довольно мутная история о кровосмесительной связи между братом и сестрой, кто-то спросил:

— Какое у вас впечатление, Фаина Георгиевна? На что последовал ответ, целиком в духе Раневской:

— Впечатление как будто наелась кошачьего дерьма.

Надо сказать, что подобные выражения и еще более сочные в устах Раневской воспринимались отнюдь не как неприличная брань, а как абсолютно органично присущая ей манера разговора, ни для кого не оскорбительная, а только забавная. Ведь это была Фаина Раневская! Но умела она шутить и обходясь без всяких «непечатных» словечек, а с простодушным, веселым озорством. Я был свидетелем, когда к ней домой позвонила одна надоедливая дама, завела с ней длинный, скучный разговор. Раневская некоторое время терпеливо слушала, а потом прервала ее:

— Ой, простите, голубушка. Я разговариваю с вами из автомата, а тут уже большая очередь, стучат мне в дверь.

Она положила трубку и весело рассмеялась. И это тоже была Фаина Раневская!

В день своего восьмидесятилетия я получил от Фаины Георгиевны такое письмо:

«Мой дорогой, очень любимый человек, очень любимый художник, мой друг, позвольте Вас так назвать. В день Вашего рождения мне так хотелось Вам сказать о моей любви, пожелать Вам только хорошего и много хорошего, но я не знала адреса, а сейчас меня навестила Таня Тэсс и дала мне слово, что мою любовь опустит в Ваш почтовый ящик. Обнимаю крепко, нежно. Ваша Раневская — небезызвестная артистка!»

Фаина Георгиевна Раневская ушла из жизни в 1984 году. Обидно и горько, что эта уникальная актриса была так мало востребована в театре и в кино в достойных ее ролях. В этом непростительно повинны близорукость и недоброжелательство, и не в последнюю очередь интриганство тех, кто в ту пору делал погоду в искусстве.

Борис Ефимов

Всегда завидовала таланту: началось это с детства

Говорят, любовь приходит с молоком матери. У меня пришла со «слезами матери». Мне четко видится мать: обычно тихая, сдержанная, она громко плачет. Я бегу к ней в комнату, она уронила голову на подушку, плачет, плачет — она в страшном горе. Я пугаюсь и тоже плачу. На коленях матери газета: «…вчера в Баденвейлере скончался А. П. Чехов». В газете фотография человека с добрым лицом. Бегу искать книгу Чехова. Нахожу, начинаю читать. Мне попалась «Скучная история». Я схватила книгу, побежала в сад, прочитала всю. Закрыла книжку. И на этом закончилось мое детство. Я поняла все об одиночестве человека.

Это отравило мое детство. Прошло несколько лет, и я опять услыхала страшный крик матери, она кричала: «Как же теперь жить? Его уже нет. Все кончилось, все ушло, ушла совесть…» Она убивалась, слегла, долго болела. Любовь к Толстому во мне и моя, и моей матери. Любовь и мучительная жалость и к нему, и к С. А. Только ее жаль иначе как-то. К ней нет ненависти. А вот к Н. Н. Пушкиной… ненавижу ее люто, неистово. Загадка для меня, как мог он полюбить так дуру набитую, куколку, пустяк…

У меня хватило ума глупо прожить жизнь

Вы меня можете пощупать в метро. Это я там стою, полусклонясь, в купальной шапочке и медных трусиках, в которые все октябрята стремятся залезть. Я работаю в метро скульптурой. Меня отполировало такое количество лап, что даже великая проститутка Нана могла бы мне позавидовать.

Про курицу, которую пришлось выбросить из-за того, что нерадивая домработница сварила ее со всеми внутренностями, Фаина Георгиевна грустно сказала: «Но ведь для чего-то она родилась!»

— Вы знаете, милочка, что такое говно? Так вот оно по сравнению с моей жизнью — повидло.

— Я вам еще в прошлом году говорила, что говно. Но тогда это был марципанчик.

— Пожалуй… Принесите стаканчик, — улыбнулась я.

Проводница прикрыла дверь, и я слышу ее крик на весь коридор:

— Нюся, дай чай старухе!

Все. И куда я, дура, собралась, на что надеялась?! Нельзя ли повернуть поезд обратно?…

— А сколько вы мне можете дать?

— Ну, не знаю, лет семьдесят, не больше.

От удивления я застыла с выпученными глазами и с тех пор никогда не кокетничаю возрастом.

— Простите за нескромный вопрос, а сколько вам лет?

— В субботу будет сто пятнадцать, — тут же ответила актриса.

Поклонник обмер от восторга и сказал:

— В такие годы и так играть!

— Боже мой, где мои похоронные принадлежности?! Куда вы положили мои похоронные принадлежности? Не уходите же, я потом сама ни за что не найду, я же старая, они могут понадобиться в любую минуту!

Все стали искать эти «похоронные принадлежности», не совсем понимая, что, собственно, следует искать. И вдруг Раневская радостно возгласила:

— Слава богу, нашла!

И торжественно продемонстрировала всем коробочку со своими орденами и медалями.

— Вы правы, — согласилась актриса, — сегодняшняя молодежь ужасна.

И после паузы добавила:

— Но еще хуже то, что мы не принадлежим к ней.

Не лажу с бытом… К счастью, мне очень мало надо

Тот ей сказал: «Сударыня, поймите меня правильно: дать дочери Фельдмана мало я не могу. А много — у меня уже нет…»

— Фаина Георгиевна, это Катя. Она умеет отлично готовить, любит печь пироги, аккуратно прибирает квартиру.

— Прекрасно, мой мальчик! Тридцать рублей в месяц, и пусть приходит по вторникам и пятницам.

— Что сегодня на обед? — интересуется Фаина Георгиевна у Лизы, когда та возвращается из магазина.

— Детское мыло и папиросы купила.

— Вы очень полная, вам не надо обедать, лучше в ванне купайтесь.

— А где сто рублей?

— Ну вот детское мыло, папиросы купила.

— Да что вам считать! Деньги от дьявола, о душе надо думать. Еще зубную пасту купила.

— У меня есть зубная паста.

— Я в запас, скоро ничего не будет, ей-богу, тут конец света на носу, а вы сдачу спрашиваете.

Фаина Георгиевна позволяла себя обманывать и обкрадывать, философски считая, что кому-то, возможно, ее материальные блага нужнее.

Я жила со многими театрами, но так и не получила удовольствия

— А меня это устраивает. Я играю роль яиц: участвую, но не вхожу.

— Не стоит ходить: и пьеса скучная, и постановка слабая… Но раз уж все равно идете, я вам советую уходить после второго акта.

— Почему после второго?

— После первого очень уж большая давка в гардеробе.

— Ну это еще мягко сказано, — заметила Раневская. — Я вчера позвонила в кассу и спросила, когда начало представления.

— Мне ответили: «А когда вам будет удобно?»

— Фаина, — сказал Эйзенштейн, — ты погибнешь, если не научишься требовать к себе внимания, заставлять людей подчиняться твоей воле. Ты погибнешь, и актриса из тебя не получится!

Вскоре Раневская продемонстрировала наставнику, что кое-чему научилась.

Узнав, что ее не утвердили на роль в «Иване Грозном», она пришла в негодование и на чей-то вопрос о съемках этого фильма крикнула:

— Лучше я буду продавать кожу с жопы, чем сниматься у Эйзенштейна!

Автору «Броненосца» незамедлительно донесли, и он отбил из Алма-Аты восторженную телеграмму: «Как идет продажа?»

— Мы с вами две Феньки, — любила при встрече повторять Раневская. — Это два чрезвычайно редких и экзотических имени.

Однажды сразу после выхода фильма «Осторожно, бабушка!» Фаина Раневская позвонила в Ригу своей тезке и спросила, видела ли та фильм?

— Еще не видела, но сегодня же пойду и посмотрю!

— Так-так, — сказала Раневская. — Я, собственно, зачем звоню… Звоню, чтобы предупредить — ни в коем случае не ходите, не тратьте деньги на билет, фильм — редкое г…!

— Только мне и лезть на телевидение. Я пыталась отшутиться: «Представляете — мать укладывает ребенка спать, а тут я своей мордой из телевизора: „Добрый вечер!“ Ребенок на всю жизнь заикой сделается…» Или жена с мужем выясняют отношения, и только он решит простить ее, тут я влезаю в их квартиру. «Боже, до чего отвратительны женщины!» — понимает он, и примирение разваливается. Нет уж, дорогой Люсенька, я скорее соглашусь станцевать Жизель, чем выступить по телевидению. С меня хватит и радио. Утром, когда работает моя точка, я хоть могу мазать хлеб маслом и пить чай, не уставясь, как умалишенная, в экран. Да у меня его и нет.

Очень тяжело быть гением среди козявок

Как-то Завадский, который только что к своему юбилею получил звание Героя Социалистического Труда, опаздывал на репетицию. Ждали долго. Наконец, не выдержав, Раневская спросила с раздражением:

— Ну, где же наша Гертруда?

— Фаина Георгиевна, вы своей игрой сожрали весь мой режиссерский замысел!

— То-то у меня ощущение, что я наелась дерьма! — парировала великая старуха.

«Вы знаете, что снится Завадскому? Ему снится, что он уже похоронен в Кремлевской стене».

— Осиротели, — сказала она. — Тяжело было с ним, а без него будет совсем худо».

— Он находится слишком далеко от начала.

— Очень сожалею, Фаина Георгиевна, что вы не были на премьере моей новой пьесы, — похвастался Раневской Виктор Розов. — Люди у касс устроили форменное побоище!

— И как? Удалось им получить деньги обратно?

— Дорогие мои! Чтобы получить все это, мне нужно сыграть как минимум Чапаева!

— Хотелось бы мне иметь ее ноги — у нее были прелестные ноги! Жалко, теперь пропадут.

— То-то я смотрю, его хоронят…

Последняя абитуриентка в качестве дополнительного вопроса получает задание:

— Девушка, изобразите нам что-нибудь эротическое с крутым обломом в конце…

Через секунду перед членами приемной комиссии девушка начинает нежно стонать:

— А…аа…ааа… Аааа… Аа-аа-аапчхи!!

— Михаил Михайлович, дорогой мой, у меня к Вам великая просьба. К Вам в училище поступает один абитуриент, страшно талантливый. Фамилия его Малахов. Вы уж проследите лично, он настоящий самородок, не проглядите, пожалуйста…

Разумеется, Новожихин отнесся к такой высокой рекомендации со всем вниманием и лично присутствовал на экзамене. Малахов не произвел на него никакого впечатления и даже, напротив, показался абсолютно бездарным. После долгих колебаний он решил-таки позвонить Раневской и как-нибудь вежливо и тактично отказать ей в просьбе. Едва только начал он свои объяснения, как Фаина Георгиевна закричала в трубку:

— Ну как? Г…? Гоните его в шею, Михаил Михайлович! Я так и чувствовала, честное слово… Но вот ведь характер какой, меня просят посодействовать и дать рекомендацию, а я отказать никому не могу.

Народные артистки на дороге не валяются

— Я не понимаю, не могу понять, вы — это она?

— Да, да, да, — басом ответила Раневская. — Я — это она!

— Простите, мне кажется, я вас где-то видела… Вы в кино не снимались?

— Нет, — отрезала Раневская, которой надоели уже эти бесконечные приставания. — Я всего лишь зубной врач.

— Простите, — оживилась ее случайная собеседница. — Вы зубной врач? А как ваше имя?

— Черт подери! — разозлилась Раневская, теперь уже обидевшись на то, что ее не узнали. — Да мое имя знает вся страна!

— Здравствуйте! Позвольте представиться, я — Зяма Иосифович Бройтман…

— А я — нет! — отвечает Раневская и продолжает прогулку.

— Как много любви, а в аптеку сходить некому…

Чтобы получить признание, надо, даже необходимо умереть.

— А я вас конечно же узнала! — обрадованно заговорила уборщица, впуская Раневскую. — Как же можно не впустить вас в магазин, мы ведь вас все очень любим. Поглядишь этак на вас, на ваши роли, и собственные неприятности забываются. Конечно, для богатых людей можно найти и более шикарных артисток, а вот для бедного класса вы как раз то, что надо!

Такая оценка ее творчества очень понравилась Раневской, и она часто вспоминала эту уборщицу и ее бесхитростные комплименты.

— Поднимите меня! — попросила Раневская. — Народные артистки на дороге не валяются…

Я давно ждала момента, когда органы оценят меня по достоинству

— Вы имеете в виду этот холодильник с бородой, что поставили напротив Большого театра? — уточнила Раневская.

Вслушиваясь в страстный монолог молодого опера, Раневская прикидывала, как ей элегантней и артистичней уйти от предложения, которое должно было последовать в заключение пламенной речи. Фаина Георгиевна закуривает очередную беломорину, хитро прищуривается и спокойнейшим голосом говорит:

— Мне с вами, молодой человек, все понятно… Как, впрочем, и со мной тоже… Сразу, без лишних слов, заявляю: я давно ждала этого момента, когда органы оценят меня по достоинству и предложат сотрудничать! Я лично давно к этому готова — разоблачать происки ненавистных мне империалистических выползней… Можно сказать, что это моя мечта с детства. Но… Есть одно маленькое «но»! Во-первых, я живу в коммунальной квартире, а во-вторых, что важнее, я громко разговариваю во сне. Представьте: вы даете мне секретное задание, и я, будучи человеком обязательным и ответственным, денно и нощно обдумываю, как лучше его выполнить, а мыслительные процессы, как вы, конечно, знаете из психологии, в голове интеллектуалов происходят беспрерывно — и днем и ночью. И вдруг ночью, во сне, я начинаю сама с собой обсуждать способы выполнения вашего задания. Называть фамилии, имена и клички объектов, явки, пароли, время встреч и прочее… А вокруг меня соседи, которые неотступно следят за мной вот уже на протяжении многих лет. Они же у меня под дверью круглосуточно, как сторожевые псы, лежат, чтобы услышать, о чем и с кем это Раневская там по телефону говорит! И что? Я, вместо того чтобы принести свою помощь на алтарь органов госбезопасности, предаю вас! Я пробалтываюсь, потому что громко говорю во сне… Нет-нет, я просто кричу обо всем, что у меня в голове. Я говорю вам о своих недостатках заранее и честно. Ведь между нами, коллегами, не должно быть недомолвок, как вы считаете?

Страстный и сценически искренний монолог Раневской произвел на Коршунова неизгладимое впечатление, с явки он ушел подавленный и напрочь разбитый железными аргументами кандидатки в агенты национальной безопасности. Доложив о состоявшейся вербовочной беседе Грибанову, он в заключение доклада сказал:

— Баба согласна работать на нас, я это нутром чувствую, Олег Михайлович! Но… Есть объективные сложности, выражающиеся в особенностях ее ночной физиологии.

— Что еще за особенности? — спросил Грибанов. — Мочится в постель, что ли?

— Нет-нет! Громко разговаривает во сне… Да и потом, Олег Михайлович, как-то несолидно получается… Негоже все-таки нашей прославленной народной артистке занимать комнату в коммунальной квартире.

После этой истории Фаина Георгиевна получила-таки отдельную квартиру, но работать на КГБ отказалась. Поклонникам актрисы так и не довелось услышать о Раневской как об агенте национальной безопасности.

Однажды Лапин зашел в грим-уборную Раневской после спектакля и принялся восхищаться игрой актрисы. Целуя на прощание ей руку, он спросил:

— В чем я могу Вас еще увидеть, Фаина Георгиевна?

— В гробу, — ответила Раневская.

Цинизм ненавижу за его общедоступность

Я говорила долго и неубедительно, как будто говорила о дружбе народов.

— Нет, я вот одного не могу понять… Стоят вокруг, полно народу. А что толпятся?… Ну что в ней особенного?! Босиком, растрепанная…

— Молодой человек, — прервала монолог Ф. Г. Раневская, — эта дама так долго пленяла лучшие умы человечества, что она вполне может выбирать сама, кому ей нравиться, а кому нет.

— Кем была ваша мать до ее замужества?

— У меня не было матери до ее замужества.

— Падшее существо, пять букв, последняя — мягкий знак?

Раневская, не задумываясь:

— Это растление молодежи…

— Боже мой, — не выдерживает Раневская, — несчастная страна, где человек не может распоряжаться своей жопой.

— Да, но поздно будет.

— Семья — это очень серьезно, семья человеку заменяет всё. Поэтому, прежде чем завести семью, необходимо как следует подумать, что для вас важнее: всё или семья.

— Я сразу поняла, что он лихач. Как он лавировал между машинами, увиливал от грузовиков, проскальзывал прямо перед носом прохожих! Но по-настоящему я испугалась уже потом. Когда мы приехали, он достал лупу, чтобы посмотреть на счетчик!

— Братцы вы мои! Знали бы вы, сколько в человеке дерьма!

— Как же это так? — допытывалась она у одной своей знакомой, инженера по профессии. — Железо ведь тяжелее воды, отчего же тогда корабли из железа не тонут?

— Тут все очень просто, — ответила та. — Вы ведь учили физику в школе?

— Ну, хорошо, был в древности такой ученый по имени Архимед. Он открыл закон, по которому на тело, погруженное в воду, действует выталкивающая сила, равная весу вытесненной воды…

— Не понимаю, — развела руками Фаина Георгиевна.

— Ну вот, к примеру, вы садитесь в наполненную до краев ванну, что происходит? Вода вытесняется и льется на пол… Отчего она льется?

— Оттого, что у меня большая ж…! — догадалась Раневская, начиная постигать закон Архимеда.

— Напора красоты не может сдержать ничто.

Кто произносит «фенóмен», пусть поцелует меня в задницу

— Я так обожаю природу.

Раневская останавливается, внимательно осматривает ее и говорит:

— И это после того, что она с тобой сделала?

— Тот слепой, которому ты подала монету, не притворяется, он действительно не видит.

— Почему ты так решила?

— Он же сказал тебе: «Спасибо, красотка!»

— Это почему же я не композитор?

— Да потому, что у вас фамилия такая. Вместо «ми» у вас «му», вместо «ре» — «ра», вместо «до» — «де», вместо «ля» — «ли». Вы же, Вано, в ноты не попадаете!

— Когда придете, стучите ногами.

— Почему ногами, Фаина Георгиевна?

— Ну вы же не с пустыми руками собираетесь приходить!

— Чувствуете, голубчик? У кого-то открылось второе дыхание!

— В силу ряда причин я не могу сейчас ответить вам словами, какие употребляете вы. Но искренне надеюсь, что, когда вы вернетесь домой, ваша мать выскочит из подворотни и как следует вас искусает.

— Жалко, что мы не захватили пианино, — говорит Фаина Георгиевна.

— Неостроумно, — замечает кто-то из сопровождавших.

— Действительно неостроумно, — вздыхает Раневская. — Дело в том, что на пианино я оставила все билеты.

— Вы что же, не понимаете? Я должна объехать Москву и показать мальчику олимпийские объекты. Он хочет убедиться, что все в порядке…

Директор вынужден был отправить машину Раневской, хоть и не знал, какой такой еще мальчик желает проверить готовность объектов. А Мальчик — была кличка любимой собачки Фаины Георгиевны.

— Я справилась в словаре современного русского языка, — сказала корреспондентка. — Так вот, по-современному произносить это слово нужно с ударением на «о» — фенóмен! А вы произнесли «феномéн».

Раневская поначалу заспорила, но потом согласилась и отправилась на студию переписывать этот кусок интервью. Однако, по всей видимости, по дороге одумалась, так что когда села к микрофону, то резко и твердо сказала:

— Феномéн, феномéн и еще раз феномéн! А кто произносит фенóмен, пусть поцелует меня в задницу!

— Татьяна Львовна, а ведь Ольга Леонардовна Книппер-Чехова — блядь.

И обмерла от ужаса: сейчас мне откажут от дома!

Но изысканная Татьяна Львовна всплеснула ручками и очень буднично, со знанием дела воскликнула:

— Блядь, душенька, блядь.

— Дорогой мой, вас не шокирует, что я курю?

— Ну вот, Геночка, теперь вы обязаны на мне жениться! Иначе вы меня скомпрометируете!

— Здравствуйте, Фаина Георгиевна! Как ваши дела?

— Очень хорошо, что вы спросили. Хоть кому-то интересно, как я живу! Давайте отойдем в сторонку, и я вам с удовольствием обо всем расскажу.

— Нет-нет, извините, но я спешу. Мне, знаете ли, надо еще на заседание…

— Но вам же интересно, как я живу! Что же вы сразу убегаете, вы послушаете. Тем более что я вас задержу не надолго: минут сорок, не больше.

Руководящий поэт начал спасаться бегством.

— Зачем же тогда спрашивать, как я живу?! — кричала ему вслед Раневская.

Вбегает, запыхавшись, на репетицию Фаина Георгиевна:

— Здравствуйте! Все молчат.

— Здравствуйте! Никто не обращает внимания. Она в третий раз:

— Здравствуйте! Опять та же реакция.

— Ах, нет никого?! Тогда пойду поссу.

Драстуйте дарагой дядичька. Вам пишит ваша плимяница из города Краснокурьева. Наш город Краснокурьев славитца своими курями. Куры у нас белыя и чорныя, и серинькия а почему наш горад называеца Краснокурьев я не знаю. Я учусь в первам класи и щитаюсь первай учиницай патаму что другие рибята пишат ище хужи миня. Дарагой дядичка пожалуста пришлите мне к новому году много подарков за то что я так харашо пишу без адной ашипки. А сичас дядичка я Вам посылаю шикалатку патаму что вы дядичка такой сукин сын что кроми шикалатки ничего не жрете. Дядичка у миня спортился корондашык и сафсем ни пишит а патаму я вас очинь кребко абнимаю и цулую. Ваша плимяница.

Дуся Пузикова

У них были разные вкусы: она любила мужчин, а он — женщин

— Фаина Георгиевна, как вы думаете, почему у мужчин красивая женщина пользуется большим успехом, чем умная?

— Деточка, это же так просто! Слепых мужчин на свете не слишком много, а глупых — хоть пруд пруди…

— Потому что слепых мужчин гораздо меньше, чем глупых.

— Фаина Георгиевна, что такое любовь? Немного подумав, Раневская ответила:

— Забыла. И тут же добавила:

— Но помню, что это что-то очень приятное.

— А как же, — сказала Раневская, — вот было мне девятнадцать лет, поступила я в провинциальную труппу — сразу же и влюбилась. В первого героя-любовника! Уж такой красавец был! А я-то, правду сказать, страшна была, как смертный грех… Но очень любила ходить вокруг, глаза на него таращила, он, конечно, ноль внимания… А однажды вдруг подходит и говорит шикарным своим баритоном: «Деточка, вы ведь возле театра комнату снимаете? Так ждите сегодня вечером: буду к вам в семь часов».

Я побежала к антрепренеру, денег в счет жалованья взяла, вина накупила, еды всякой, оделась, накрасилась — жду сижу. В семь нету, в восемь нету, в девятом часу приходит… Пьяный и с бабой! «Деточка, — говорит, — погуляйте где-нибудь пару часиков, дорогая моя!»

С тех пор не то что влюбляться — смотреть на них не могу: гады и мерзавцы!

— Ой, какой огромный!

А он довольно улыбнулся и, покачав в воздухе своим достоинством, гордо сказал:

Раневскую спросили, не знает ли она причины развода ее приятелей. Фаина Георгиевна, не задумываясь, сказала:

— У них были разные вкусы: она любила мужчин, а он — женщин.

— Это вы хвастаете, милочка, или жалуетесь?

— То есть вы хотите сказать, Фаина Георгиевна, что они живут как муж и жена? — пытается выяснить все подробности любопытная собеседница.

— Нет, гораздо лучше, — отвечает Раневская.

— Ну, сколько можно обольщаться! — не замедлила ответить Фаина Георгиевна.

При случае она у Раневской попыталась выяснить подробности самого любовного процесса, какие ощущения при этом испытывает женщина. После детального рассказа Яблочкина изрекла сакраментальную фразу:

— Боже! И это все без наркоза!

— Какое странное животное! Что за фокус? — удивился кто-то.

— Я думаю, что это просто вдовец, который имел неосторожность снова жениться, — предположила Фаина Георгиевна.

Во-первых, в рассказе должна быть упомянута королева.

Во-вторых, упомянут Бог.

В-третьих, чтобы было немного секса.

В-четвертых, присутствовала тайна.

Первую премию получил рассказ, состоявший из одной фразы:

— О Боже! — воскликнула королева. — Я, кажется, беременна, и неизвестно от кого!

— Вернусь домой и во всем признаюсь мужу. Вторая восхищается:

— Ну, ты и смелая! Третья осуждает:

— Ну, у тебя и память! — не преминула бросить свою реплику актриса.

И вот муж пришел навестить свою жену. Прогуливаются они по аллее, и все встречающиеся мужчины очень вежливо раскланиваются с его женой. Муж заинтересовался:

— Это члены моего кружка… Затем все пошли провожать мужа до его санатория. Многие женщины раскланиваются с ним.

— А кто это? — спрашивает жена.

— А это кружки моего члена.

— Женский половой орган из пяти букв?

— По вертикали или по горизонтали?

— Потому, что белый цвет полнит.

— Ой, у меня щека болит. Юноша целует ее в щечку.

— Ну как, теперь болит?

— Нет, не болит. Через некоторое время опять:

— Ой, у меня шейка болит! Юноша целует ее в шейку.

Сидевшая рядом Раневская поинтересовалась у юноши:

— Молодой человек, вы от геморроя не лечите?

— Четыре: в первую брачную ночь, когда в первый раз изменяет, когда в первый раз берет деньги, когда в первый раз дает деньги.

— Два раза: первый раз — когда не может второй, второй — когда не может первый.

Я себя чувствую, но плохо

— Нет, я просто так выгляжу.

— Дорогой мой, такой кошмар! Голова болит, зубы ни к черту, сердце жмет, кашляю ужасно, печень, почки, желудок — все ноет! Суставы ломит, еле хожу… Слава богу, что я не мужчина, а то была бы еще импотенция!

— Доктор, у меня что-то в последнее время вкуса нет.

Тот обращается к медсестре:

— Дайте Фаине Георгиевне семнадцатую пробирку.

— Всё в порядке. Вкус появился.

Проходит несколько дней, я опять появляюсь в кабинете этого врача:

— Доктор, вкус-то появился, но с памятью всё хуже и хуже.

Доктор обращается к медсестре:

— Дайте Фаине Георгиевне пробирку номер семнадцать.

— Там же говно, — ору я.

— Всё в порядке. Вот и память вернулась.

— Чем же вы дышите?

— Пушкиным, — отвечала она.

Спасибо, дорогая, за Вашу заботу и внимание и за поздравление, которое пришло на третий день после операции, точно в день моего рождения, в понедельник.

Несмотря на то что я нахожусь в лучшей больнице Союза, я все же побывала в дантовом аду, подробности которого давно известны.

Вот что значит операция в мои годы со слабым сердцем. На вторые сутки было совсем плохо, и вероятнее всего, что если бы я была в другой больнице, то уже не могла бы диктовать это письмо.

Опухоль мне удалили, профессор Очкин предполагает, что она была незлокачественной, но сейчас она находится на исследовании. В ночь перед операцией у меня долго сидел Качалов В. И., и мы говорили о Вас.

Я очень терзаюсь кашлем, вызванным наркозом. Глубоко кашлять с разрезанным животом непередаваемая пытка. Передайте привет моим подругам.

У меня больше нет сил диктовать, дайте им прочитать мое письмо. Сестра, которая пишет под мою диктовку, очень хорошо за мной ухаживает, помогает мне. Я просила Таню Тэсс Вам дать знать о результате операции. Обнимаю Вас крепко и благодарю.

Грустно стало за Вас, что такое безрадостное и тяжелое для Вас выпало лето, не давшее Вам ни отдыха, ни утешения…

Не падайте духом, Фаина, не теряйте веры в свои большие силы, в свои прекраснейшие качества, берегите свое здоровье. Больше всего думается, именно теперь, в эту Вашу неудачную, несчастливую полосу жизни, больше всего думается о здоровье.

Только о своем здоровье и думайте. Больше ни о чем пока! Все остальное приложится, раз будет здоровье, право же, это не пошляческая сентенция. Ваша «сила» внутри Вас, Ваше «счастье» в Вас самой и Вашем таланте, который, конечно, победит, не может не победить всякое сопротивление внешних фактов, пробьется через всяческое сопротивление, через всякое «невезение» и всякие «незадачи» очных ставок с подкидышами через головы Судаковых и Поповых, назло всем старухам зловещим Малого театра. Только нужно, чтобы Вы были здоровы и крепки, терпеливы и уверены в себе. Главное, здоровье.

Крепко Вас обнимаю.

Ваш В. Качалов.

Кланяюсь страданию твоему. Верю, что страдание твое послужит тебе к украшению, и ты вернешься из Кремлевки крепкая, поздоровевшая, и еще ярче засверкает твой прекрасный талант.

Я рад, что эта наша встреча сблизила нас, и еще крепче ощутил, как нежно я люблю тебя.

Целую тебя, моя дорогая Фаина.

Твой ЧТЕЦ-ДЕКЛАМАТОР.

Друга любить — себя не щадить. Я была такой

— Фаина, я вам верю. Клянусь, как только вы скажете, что пора оставить косметику, я немедленно подчинюсь.

— Не помню, Глеб (Глеб Скороходов), какая вожжа мне попала под хвост, но как-то я позвонила Елене Сергеевне и произнесла одно зловещее слово: «Пора!» Очевидно, в свои сорок с гаком я в очередной раз решила: любви ждать нечего, жизнь кончилась, и надо перестать ее раскрашивать.

Булгакова встретила мое решение без прежнего энтузиазма:

— Наверное, вы правы. Но можно отложить принятие обета до новогоднего карнавала?

Устроила она это действо у себя в квартире. Не такие просторы, как на воландовском балу, но Маргарита всегда умела устроить из комнаток праздничные залы. «Вход без маскарадных костюмов строго воспрещен!» — это она объявила заранее. Я, правда, пришла в обычном платье, но мне тут же выдали накидку со звездами а-ля Метерлинк, напялили на голову шляпу-гнездо, в котором сидела птица с хищным клювом. Поначалу я не находила себе места, танцевать не хотелось, интриговать тоже. Профессор Дорлиак что-то обсуждала с подругой, тоже в домино. Сережка Булгаков в наполеоновской треуголке болтал что-то ужасно глупое. Стало жутко, когда в квартиру вползли опоздавшие Славы — Рихтер и Ростропович. Медленно вползли в костюмах крокодилов — отличные им сделали в театре Образцова: с зеленой пупырчатой кожей, с когтистыми лапами. Дамы визжали и поднимали ноги, профессор Дорлиак норовила залезть на стол.

— Я только что с сельскохозяйственной выставки. Первое место во всесоюзном конкурсе мое!

Я подумала: «Пельтцер — гениальна!» А это, конечно, была она — другой такой старухи у нас нет. Тогда еще не отменили хлебные карточки, и Таню хотелось тут же начать обкусывать. Насмеялись мы на целый год не случайно: страшнее наступающего 1946 года я не припомню.

Однажды на репетиции Сошальская плохо себя почувствовала: в ночь перед репетицией не спала, подскочило давление… В общем, все ужасно. Раневская пошла в буфет, чтобы купить ей шоколадку или что-нибудь сладкое, дабы поднять подруге настроение. В буфете продавались здоровенные парниковые огурцы, в ту пору впервые среди зимы появившиеся в Москве.

Фаина Георгиевна немедленно купила огурец невообразимых размеров, положила в карман передника — она играла служанку — и отправилась на сцену. В тот момент, когда нужно было подать что-то барыне Сошальской, Раневская вытащила из кармана огурец:

— Вавочка, посмотри, какой огурчик я тебе принесла…

— Спасибо тебе, Фуфочка! — обрадовалась Сошальская.

Уходя со сцены, Раневская очень хитро подмигнула и уточнила:

— Вавочка, я дарю тебе этот огурчик. Хочешь — ешь его, хочешь — живи с ним…

Пришлось режиссеру объявить перерыв, поскольку после этой фразы присутствующие просто полегли от хохота и репетировать уже никто не мог…

Спасибо, дорогая моя Елена Сергеевна, за письмо. Мне понятно Ваше предотъездное трепыхание, пейте валерьянку и напевайте «Три богини спорить стали…». Это проверено, очень помогает. Подумайте только покойно: «Впереди Париж!»

Дорогая, я получила сегодня письмо из Парижа от одной чудесной старой дамы — подруги моей сестры, — русской, замужем за французом-профессором. Белла обожала эту свою подругу. Представьте, живя пятьдесят лет в Париже, эта Мария Васильевна не научилась говорить по-французски! Имея в мужьях француза! Прелесть!

Если у Вас будет свободная минута, не откажите попросить Вашу родственницу посмотреть в телефонной книге профессора Pier De Vambez.

Вот обрадуете, если скажете, что были дружны с Беллой.

А профессор покажет Вам всякие прелести.

Будьте благополучны.

Господь с Вами!

Милая, милая Валерия Анатольевна!

Если бы Вы могли хоть на минуту представить себе, как я терзалась тем, что по сей день не могла Вам написать. На следующий же день после нашей встречи возникли все препятствия, болезни домашних, репетиции, киносъемки и еще много всякого противного. К тому же я сама говорю: «Воспаление во всем теле».

«Хитрые глаза» и «Третье сословие» я прочитала в ту же ночь, как получила Вашу книгу. Обе эти вещи очень меня растревожили, не подберу другого слова. Страшновато и великолепно, и такая правда во всем.

Пьесу же из «Хитрых глаз», по-моему, сделать трудно, а может быть, и нельзя. Об этом подробно я скажу, когда мы встретимся. Я еще и еще раз убедилась в том, какая Вы умная, талантливая и честная… Все, о ком Вы говорите, мои хорошие знакомые. Я должна из-за нездоровья дня три пробыть дома. Это даст мне возможность прочесть всю книгу. От Вас самой, а потому и от Вашей книги за версту несет благородством. Простите некрасивое выражение. Влияние Ваше как писателя на меня огромно — я никогда не буду пользоваться цитатами. Все же мне непреодолимо хочется в последний раз (клянусь) процитировать обожаемого Герцена: «Частная жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям». Когда я о Вас думаю, мне неизменно вспоминаются эти его слова. Еще раз благодарю за Вашу книгу, которая мне сейчас нужнее других.

Я очень рада, что познакомилась с Вами, — спасибо, что пришли. Пожалуйста, будьте благополучны. Крепко жму Вашу руку. Душевно Ваша Раневская.

Я плохо училась в гимназии, писала с ошибками. И сейчас боюсь, что Вы найдете орфографические ошибки. А ведь это позор как клоп на манишке.

Oбнимаю, Ф. Р.

Дорогой, любимый Соломон Михайлович!

Очень огорчает Ваше нездоровье. Всем сердцем хочу, чтобы Вы скорее оправились от болезни, мне знакомой.

Тяжело бывает, когда приходится беспокоить такого занятого человека, как Вы, но Ваше великодушие и человечность побуждают в подобных случаях обращаться именно к Вам.

Текст обращения, данный Я. Л. Леонтьевым, отдала Вашему секретарю, но я не уверена, что это именно тот текст, который нужен, чтобы пронять бездушного и малокультурного адресата!

Хочется, чтобы такая достойная женщина, как Елена Сергеевна, не испытывала лишнего унижения в виде отказа в получении того, что имеют вдовы писателей меньшего масштаба, чем Булгаков.

Может быть, Вы найдете нужным перередактировать текст обращения. Нужна подпись. Ваша, Маршака, Толстого, Москвина, Качалова.

Мечтаю о дне, когда смогу Вас увидеть, услышать, хотя и боюсь Вам докучать моей любовью. Обнимаю Вас и милую Анастасию Павловну.

Душевно Ваша Раневская.

Спасибо, всегда дорогой моему сердцу, милый Алексей Дмитриевич! Мне безгранично дорого Ваше внимание. Дорого, как подарок. Я очень чту Вас, очень боюсь и очень люблю Вас, как самого взыскательного художника наших дней, очень трудных дней театра. Трудных потому, что театр стал «торговой точкой». Я нестерпимо от этого страдаю… Обнимаю Вас крепко, еще и еще благодарю за память. Сердечно приветствую Вашу семью. Какой изумительный артист Андрей!

Дорогая Анастасия Павловна!

Мне захотелось отдать Вам то, что я записала и что собиралась сказать в ВТО на вечере в связи с 75-летием Соломона Михайловича.

Волнение и глупая застенчивость помешали мне выступить. И сейчас мне очень жаль, что я не сказала, хотя и без меня было сказано о Соломоне Михайловиче много нужного и хорошего для тех, кому не выпало счастья видеть его и слушать его.

В театре, который теперь носит имя Маяковского, мне довелось играть роль в пьесе Файко «Капитан Костров», роль, которую, как я теперь вспоминаю, я играла без особого удовольствия, но когда мне сказали, что в театре Соломон Михайлович, я похолодела от страха, я все перезабыла, я думала только о том, что Великий Мастер, актер-мыслитель, наша совесть — Соломон Михайлович смотрит на меня.

Придя домой, я вспомнила с отчаянием, с тоской все сцены, где я особенно плохо играла.

В два часа ночи зазвонил телефон. Соломон Михайлович извинился за поздний звонок и сказал: «Вы ведь все равно не спите и, наверное, мучаетесь недовольством собой, а я мучаюсь из-за Вас. Перестаньте терзать себя, Вы совсем неплохо играли, поверьте мне, дорогая, совсем неплохо. Ложитесь спать, спите спокойно — совсем неплохо играли».

А я подумала, какое это имеет значение — продлила я роль или нет, если рядом добрый друг, человек — Михоэлс.

Я перебираю в памяти всех людей театра, с которыми сталкивала меня жизнь, — нет, никто так больше и никогда так не поступал.

Его скромная жизнь с одним непрерывно гудящим лифтом за стеной.

Он сказал мне: «Знаете, я получил письмо с угрозой меня убить». Герцен говорил, что частная жизнь сочинителя есть драгоценный комментарий к его сочинениям. Когда я думаю о Соломоне Михайловиче, мне неизменно приходит на ум это точное определение, которое можно отнести к любому художнику. Его жилище — одна комната без солнца, за стеной гудит лифт и денно и нощно.

Я спросила Соломона Михайловича, не мешает ли ему гудящий лифт. Смысл его ответа был в том, что это самое меньшее зло в жизни человека.

Я навестила его, когда он вернулся из Америки. Он был нездоров, лежал в постели, рассказывал о прочитанных документах с изложением зверств фашистских чудовищ.

Он был озабочен, печален. Я спросила о Чаплине. «Чаплина в Америке затравили», — сказал Соломон Михайлович. В одном из баров ему, Соломону Михайловичу, предложили выпить коктейль под названием «Чаплин». Коктейль оказался пеной. Даже так мстили Чаплину за его антифашистские выступления.

Я спросила Соломона Михайловича, что он привез из Америки. «Жене привез подопытных мышей для научной работы». А себе? «Себе кепку, в которой уехал в Америку».

Дорогой Сергей Михайлович!

«Убить — убьешь, а лучше не найдешь!» Это реплика Василисы Мелентьевны Грозному в момент, когда он заносил над ней нож.

Бессердечный мой.

Дорогой Сергей Михайлович! Ничего не понимаю: получила телеграмму с просьбой приехать на пробу во второй половине мая, ответила согласием, дожидалась вызова — вступаем во вторую половину июня, а вызова все нет и нет!

Может быть, Вы меня отлучили от ложа, стола и пробы? Будет мне очень это горестно, так как я люблю Вас, Грозного и Ефросинью!

Радуюсь тому, что сценарий Ваш всех восхищает. Жду вестей.

Обнимаю Вас. Раневская.

Фаиночка, дорогая моя, родной мой человек! Я знаю, что Вы сердитесь на меня, и Вы правы, но, как часто бывает, не зная всех обстоятельств жизни человека, нельзя судить о его поступках. Неужели Вы хоть на минуту подумали, что я не помню Вас, не тревожусь о Вас, не горжусь Вашим успехом, не радуюсь безмерно тому, что странная миссис Сэвидж стала зримой, живой, подаренная Вами людям? Что делать — все, рожденное талантом, забирает у человека его силы, нервы, сердце; странная миссис Сэвидж дорого стоила ее создательнице, и вот Вы в больнице. Я хотела приехать к Вам с Натэллой (Лордкипанидзе), но она сказала мне, что к Вам сейчас никого не пускают, и только у Ниночки (Сухоцкой) постоянный пропуск и она может у Вас бывать. Я звонила Ниночке, но ее не было, а сейчас я на даче, где до ближайшего телефона пятьдесят километров…Такая ночь и у Вас, там, где Вы сейчас. Как-то Вы там, дорогой мой дружок? Когда я Вас увижу? Каждый день я думаю о Вас и мучаюсь, понимая, что если на нашу общую с Борей Ефимовым телеграмму Вы ответили только ему, то, значит, на меня Вы начихали. Ваше письмо, адресованное ему, я держала в своих руках, когда оно лежало на столе в редакции, — и каково мне было, можете представить. А ведь еще недавно мне писали не только Вы, но и наш дорогой Кафинькин со станции Малые X. Вот как я наказана. И как обычно бывает, чувствуя себя виноватой, я уж не знала, как выпутаться, что сделать, как улучшить свое безнадежно пошатнувшееся положение в Ваших глазах.

Крепко Вас обнимаю и целую, любимый мой друг, дорогая великая актриса.

Всегда Ваша Т. Тэсс

Моя дорогая, любимая актриса — «актрисуля», как писал Антон Павлович своей Книппер, — спасибо Вам за доброе письмо и за немыслимо смешное сочинение неизвестного завистника. К сожалению, в нынешнем составе малеевских жителей сейчас очень мало людей, кому я могу это прочесть; почти все сами пишут: «Куда, куда летите, гуси?…» — и ничего смешного в этом не видят. Один местный поэт, к примеру, написал в свое время стихи, которые начинались так: «Я в Москве родился, родила меня мать…» В пародии вполне логично добавил: «Тетке некогда было в ту пору рожать». Но в общем это звучит на том же уровне…

…Вы ничего не написали мне о своем здоровье, и не знаю, как Вы. Не знаю я и когда начнутся гастроли в Ленинграде. Погода изменилась, дело клонится к зиме, днем шел снег, ветер злой, как собака. Бегала в Старую Рузу за 6 км, чтобы купить меда, — не сплю никак, говорят, надо есть мед перед сном — и будешь спать как дитя.

Съем полбанки, могу позволить себе, как художник слова, будь что будет.

Поэт Сергей Островский на прогулке сказал:

«Написал сегодня стихи о любви. Во стихи! Тема закрыта, все!»

И лег спокойно спать. И во сне видел: не было до него ни Маяковского, ни Пастернака, ни Ахматовой — не было и не будет после. Тема закрыта, все!

Легко, наверное, таким людям жить на свете.

Читаю здесь «Белую гвардию» — пронзающая душу, жестокая и нежная повесть. Какой удивительный писатель, какой умный, беспощадный и добрый человек! За таким можно на край света пойти, не то что в Сивцев Вражек. Елена Сергеевна (Булгакова) для меня сейчас видится совсем по-другому, словно легла на нее тень и свет Беатриче. Будем живы-здоровы, поведите меня к ней, когда вернусь в Москву.

…Какой закат сейчас — синий, таинственный, рериховский. Буря сломала огромную ель, и она лежит, раскинувшись, как павший в бою гренадер.

Пришел Орлов, зовет гулять.

Целую Вас нежно, великая моя современница.

Ваша Т. Тэсс

Дорогая моя, любимая, хорошая, уважаемая Фаиночка Георгиевна!

Понимаю, чувствую и сочувствую Вашему горю, родная! Я сама испытала этот ужас беспомощности и бессилия, когда смерть отбирает у тебя самое дорогое и любимое. Как хотелось бы, чтобы все, кто Вас любит, помогли бы Вам пережить случившееся.

Я была несколько дней в городе (живу у Кр-их под Звенигородом), никого не видела и узнала обо всем случайно, развернув старую газету. Не посмела Вам звонить и тем более появиться у Вас, так как не считала, что достаточно Вам близка для этого.

Вот поэтому пишу Вам, вернувшись в Звенигород. На природе все как-то легче и проще, и лучше понимаешь вечный круговорот жизни и смерти, и спокойнее как-то на это смотришь…

Вспоминаю Павлу Леонтьевну. Вспоминаю лето в Жуковке, и Ваш «гаражный» особнячок, и Ваши заботы, и любовь к Павле Леонтьевне. Это было очень красиво!

Все понимаю, но хочу, чтобы скорее Вам стало легче и спокойнее на душе, дорогая!

Я Вас крепко обнимаю и жму Ваши прекрасные руки от всего сердца.

Валентина Ходасевич.

…Весь этот «бомонд» меня возмущает до крайности. А у Вас нет машины и дачи, и Вы слоняетесь по жизни кое-как. Это же безобразие! Караул!

Целую Вас, родная, нежно и преданно. Поразмыслилась и даже больше писать не могу от злобы!

Скоро напишу приличное письмо.

Приветы и поцелуи.

Вас любящая Валентина X.

Господь с Вами!

Записки «эрзац-внука» Мифологии

«Это „несчастье“ случилось со мной еще в 30-х годах, — вспоминала Раневская. — Я была в то время актрисой Камерного театра, и мне посчастливилось работать с таким прекрасным режиссером, как Таиров…

Так вот, я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на „Мосфильм“.

Мне тогда думалось, что эта „фотогалерея“ может поразить режиссеров моей способностью к перевоплощению, и с нетерпением стала ждать приглашений сниматься. И… была наказана за такую свою нескромность. Один мой приятель, артист Камерного театра С. Гартинский, который в то время снимался в кино, чем вызывал во мне чувство черной зависти, вернул однажды мне снимки, сказав: „Это никому не нужно — так просили вам передать“.

Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино и буквально возненавидела всех кинодеятелей. Однажды на улице ко мне подошел приветливый молодой человек и сказал, что видел меня в спектакле Камерного театра, в „Патетической сонате“, после чего загорелся желанием снимать меня во что бы то ни стало. Я кинулась ему на шею… Этот фильм стал первой самостоятельной работой в то время молодого художника кино Михаила Ромма».

Нина Станиславовна Сухоцкая вспоминала:

«Я приехала отдохнуть дней на десять — двенадцать вместе с Раневской в Абрамцево. Это был, по-моему, 1933 год. Ромм готовился к своей первой самостоятельной постановке — картине „Пышка“ и просил нас принять участие в съемках. Ну, как известно, это осуществилось: я снималась в роли молодой монахини, а Фаина — в роли госпожи Луазо.

Когда ставилась „Пышка“, мы встречались с Роммом почти ежедневно, вернее сказать, еженощно. Дело в том, что он ухитрился пригласить на роли в основном актеров разных театров. Поэтому в одно время всех собрать было просто невозможно. Кончилось тем, что съемки стали ночными.

Происходили они там, где теперь „Мосфильм“. Называлось это место Потылиха…

Работа была тяжелая. Днем репетиция в театре, потом бежишь домой на полтора-два часа поесть, передохнуть, потом спектакль. И вот после спектакля являлся драндулет, который мы окрестили „черным вороном“, объезжал все театры и собирал актеров на съемку…

Однажды, посмотрев на Галю Сергееву, исполнительницу роли „Пышки“, которая в ту пору была совершенно прелестна, и оценив ее глубокое декольте, Фаина своим дивным басом сказала, к восторгу Ромма: „Эх, не имей сто рублей, а имей двух грудей“…

Настал день, когда все мы оказались на время свободными. Раневская и я, измученные ночными съемками на протяжении восьми месяцев, отправились на Воробьевы горы, где друзья Герцен и Огарев давали историческую клятву.

Мы с Фаиной стали жаловаться друг другу на нашу тяжелую жизнь на Потылихе. Она говорила: „Знаешь, я уже больше не могу, у меня уже нет сил“. И я ей поддакивала: „Да, Фаина, кинематограф — это страшное дело. Это не искусство“.

И мы, взявшись за руки, поклялись друг другу свято, что никогда в жизни в кинематографе сниматься больше не будем».

Едва написали о Ги де Мопассане в служебной характеристике: «Он хороший чиновник, но плохо пишет», как Мопассан бросил службу и стал знаменитым писателем. Так и Раневская: после исторической клятвы она бросила театр и «в хвост и в гриву» снималась в кино.

Раневская вспоминала: «В те годы работать в кино было трудно. „Мосфильм“ плохо отапливался, я не могла привыкнуть к тому, что на съемочной площадке, пока не зажгутся лампы, холодно и сыро, что в ожидании начала съемки необходимо долго томиться, бродить по морозному павильону. К тому же на меня надели вериги в виде платья, сшитого из остатков грубого, жесткого материала, которым была обита карета героев „Пышки“. Много еще оставалось вокруг неуютного, нехорошего, а я привыкла к теплому и чистому помещению театра… В общем, я решила сбежать с картины. По неопытности. Помнится, мы с Михаилом Ильичом смертельно обиделись друг на друга… Кончилось же все это работой, съемками.

А во время съемок я в него влюбилась. Все, что он делал, было талантливо, пленительно. Все в нем подкупало: и чудесный вкус, и тонкое понимание мопассановской новеллы, ее атмосферы. Михаил Ильич помогал мне и как режиссер, и как педагог. Чуткий, доброжелательный, он был любим всеми, кто с ним работал…

Что было потом? Снималась большей частью как бы случайно. Однажды позвонил режиссер и попросил у него сниматься. На мой вопрос, какая роль, он отвечал: „Роли, собственно, для вас нет. Но очень хочется видеть вас в моем фильме. В сценарии есть поп, но, если вы согласитесь сниматься, могу сделать из него попадью“. Я ответила: „Ну, если вам не жаль вашего попа, можете его превратить в даму. Я согласна“. Этим режиссером был талантливый и милейший человек Игорь Савченко.

Мне вспоминается, как он поставил передо мной клетку с птичками и сказал: „Ну, говорите с ними, импровизируйте“. И я стала обращаться к птичкам словами: „Рыбы мои дорогие, вы все прыгаете, прыгаете, покоя себе не даете“. Потом он меня подвел к закутку, где стояли свиньи: „Ну а теперь побеседуйте со свинками“. А я говорю: „Ну, дети вы мои родные, кушайте на здоровье“. А что мне оставалось делать? Если режиссеры предлагали мне роли, в которых не было текста…»

Это был кинофильм «Дума про казака Голоту» (1937 год).

В 1939 году Фаина Раневская создала в кино незабываемые образы двух жен — жены инспектора в фильме «Человек в футляре» режиссера Анненского и жены портного Гуревича, Иды, в фильме «Ошибка инженера Кочина» режиссера Мачерета по сценарию, написанному им совместно с Олешей.

Потом был кинофильм «Подкидыш». Сценарий Агнии Барто и Рины Зеленой, подруг Раневской, но фразу «Муля, не нервируй меня», обращенную к ее мужу по роли, придумала Фаина Георгиевна, как и еще многое в фильме. Эта картина принесла Раневской широкую популярность, хотя известность «Мули» раздражала ее.

«„Мечта“… Это были счастливые мои дни, — вспоминала Фаина Георгиевна. — За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино, как в пору нашей второй встречи с Михаилом Ильичом. Такого отношения к актеру — не побоюсь слова „нежного“, такого доброжелательного режиссера-педагога я не знала, не встречала. Его советы, подсказки были точны и необходимы.

Я навсегда сохранила благодарность Михаилу Ильичу за помощь, которую он оказал мне в работе над ролью пани Скороход в „Мечте“, и за радость, когда я увидела этот прекрасный фильм на экране.

К сожалению — я бы могла сказать, даже и к несчастью, — после „Мечты“ наши пути с Михаилом Ильичом в кинематографе разошлись. Но я оставалась верной „Мечте“, воспоминаниям о светлых и захватывающих днях нашей работы, я мечтала о ее продолжении. И мне казалось, что мы действительно встречались с Михаилом Ильичом, вновь становились единомышленниками и соратниками в искусстве всякий раз, когда я видела на экранах лучшие его кинокартины».

Лето, наша семья снимает дачу в Загорянке под Москвой; картина «Мечта» закончена 15 июня 1941 года. В главных ролях — Фаина Раневская, Елена Кузьмина, Ада Войцик, Михаил Астангов, Михаил Болдуман, Ростислав Плятт и мой отец — Валентин Щеглов. Это был единственный его фильм.

Авторы сценария «Мечты» — Ромм и Габрилович.

Евгений Габрилович вспоминал: «Я не присутствовал на съемках „Мечты“. Увидел в первый раз эту ленту в вечер, когда над Москвой уже гудели немецкие самолеты. Но было это все же в Доме кино, и это был самый странный, дикий и жуткий просмотр в моей жизни.

Странно и то, что в это самое первое время войны картина Ромма имела огромный успех…

Я понимаю, что главная причина успеха — Раневская. Она играла не комедию (как первоначально предполагалось), не драму, а ТРАГИКОМЕДИЮ.

Уже в те давние годы я понял, что возникла ТРАГИКОМИЧЕСКАЯ АКТРИСА, которая была всему тогдашнему не с руки. Ибо из всего ненавистного начальство пуще всего ненавидело ГОРЬКУЮ комедию, а тем более комедию с несчастным концом. А ведь как раз для ЭТОГО и была создана Раневская.

Конечно, в конце концов мы прилатали нашей „Мечте“ подходящий начальству конец. Но это был конец, наскоро сметанный и грубо подшитый. Хотя и старались мы изо всех сил.

В целом же (такова моя убежденность!) Фаина Раневская из-за властей, надзиравших искусство, не сыграла и половины того, что могла бы сыграть».

Как-то один «исследователь» творчества Раневской воскликнул: «Как счастливо сложилась ваша судьба в кино!»

«Что-о. » — Раневская сделалась страшной, и больше этого человека на пороге ее дома не было.

И все-таки «Мечту» никто не помнит, почти. Жалко…

Еще о Ромме. Фаина Георгиевна писала: «Ромм… До чего же он талантлив, он всех талантливей. Он очень болен, издерган, сказав, что его в инфаркт давно загнал Никита Сергеевич…

Помнится, как однажды, захворав, я попала в больницу, где находился Михаил Ильич. Увидев его, я глубоко опечалилась, поняла, что он болен серьезно. Был он мрачен. Помню его слова о том, что человек не может жить после увиденного неимоверного количества метров пленки о зверствах фашистов. Он мне сказал тогда: „Дайте слово, что вы не будете смотреть мой фильм „Обыкновенный фашизм“, хотя там нет и тысячной доли того, что делали эти нечеловеки“.

Вот это его точные слова. И я не видела этот фильм. Я же ему дала слово.

Там же, в больнице, я получала часто от него записки. К сожалению, не все сохранились, так как у меня их брали, чтобы переписать, и, конечно, обратно не возвращали. Но три короткие записки мне оставили. Я отдала их на хранение в ЦГАЛИ. Там, в архиве, эти дорогие мне строчки останутся в сохранности.

Он мне писал: „Фаина, дорогая! Я стал старый и вдобавок глухой на одно ухо. Старею ужасно быстро и даже не стесняюсь этого… Смотрел „Мечту“ и всплакнул. А раньше я просто не умел плакать. Обычно я ругаю свои картины и стесняюсь, стыжусь смотреть, а „Мечту“ смотрел, как глядят в молодости. На свете нет счастливых людей, кроме дураков да еще плутов. Еще бывают счастливые тенора, а я не тенор и Вы тоже…“

И еще, незадолго до его 70-летия:

„Дорогая Фаина! Вы написали все очень трогательно. Спасибо. Я тоже вас очень люблю, и мне грустно, как и вам. Все правильно.

И все-таки дело было не совсем так, ибо в те годы, в годы „Пышки“, я был (между нами) глуп и самоуверен. Мне казалось, что кино — самое важное, святое дело, и, значит, все должны плясать вокруг кино. Вреда от него больше, чем пользы. А свинства — вагон!

Я еще по привычке колбашусь, а вообще-то мне грустно, очень одиноко, и ничего я не хочу. А будет как раз юбилей. Ну зачем мне юбилей?

Вообще, думается мне, что „Об. фашизм“ — это по всем признакам последняя картина человека, а я не понял своевременно. На пенсию пора. Целую Вас.

Мих. Ромм“.

Мой дорогой, я Вас тоже люблю, восхищаюсь Вами — художником и человеком».

«Писать вам — потребность моей души» Лев Лосев, директор Театра имени Моссовета

Дорогая моя, любимый друг, Фаина! Вы единственная, кому я писала письма, была еще Маричка — моя сестра, но ее уже давно нет, сегодня нет в живых и вас, но я все-таки пишу вам — это потребность моей души. Думая о вас, прежде всего вижу ваши глаза — огромные, нежные, но строгие и сильные, — я всегда дочитывала в них то, что не договаривалось в словах. Они исчерпывали чувства, как на портретах великих мастеров. На вашем резко вылепленном лице глаза ваши всегда улыбались, и улыбка была мягкая, добрая, даже когда вы иронизировали, и как хорошо, что у вас есть чувство юмора — это не просто хорошо, это очень хорошо, — ибо кое-что трагическое вы переводите в состояние, которое вам нетрудно побороть, и этому помогает чувство юмора, одно из самых замечательных качеств вашего характера.

Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы — почему? Я прочту вам выдержку из вашего письма, и вы поймете!

«Верико, моя обожаемая, пока я жива, вы не должны чувствовать одиночества. Я ведь не расстаюсь с мыслями о вас ни на одну минуту. У меня, кроме вас, нет никого, кто мне нужен, кто дорог, моя Верико, моя неповторимая актриса, я верный ваш друг до конца моих дней. Что такое одиночество, мне известно хорошо, у вас его не должно быть. А возможно, что каждый человек одинок, если человек мыслящий…» И дальше: «Я не могу передать силу моей благодарности вам за вашу доброту ко мне, за вашу дружбу. Вы моя самая дорогая, самая прекрасная — пишите мне, когда вам одиноко и грустно, всем сердцем, всей душой я ваша. Раневская».

Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.

Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.

Ваша всегда Верико АНДЖАПАРИДЗЕ

«Ненавижу цинизм за его общедоступность» (Записи 80-х годов)

А вот она же актриса Фаина Раневская — стоит перед накрытым свадебным столом и буквально буравит грека Дымбу и пьяненького своего мужа злобными глазками. (Куда девались ее большие глаза?) Жадная, пошлая, наглая, отвратительная, но все равно восхищенного взгляда оторвать от нее не можешь. (И от Абдулова, Грибова тоже не можешь — таких блистательных эпизодов в нашем кино раз-два и обчелся.) Фаина Георгиевна сердилась — играла, слыша за сценой восторженный шепот: «Муля, не нервируй меня!» Фильм бог знает когда сошел с экрана, но реплика живет, стала расхожей и звучит то здесь, то там применительно к случаю. Отчего звучит? Оттого, что принадлежит она Раневской. Не героине Раневской, а ей самой, и убедить публику в обратном вряд ли возможно. В ее ролях, во всех ролях, равно положительных и отрицательных, зрители прежде всего видят ее самое. Ее ум, позволяющий разглядеть в людях скрытое от других; юмор, придающий особую окраску ее голосу, поведению и неповторимое лукавство ее взгляду; но главное, что чувствуют все и что она не прячет (или не может спрятать?), это ее сердце. Насмешливая, проницательная, порой резкая, она была добра той высшей добротой, в основе которой — понимание. Она знала: жизнь редко бывает справедливой, редко дарит людям полноту счастья, она сложна — и необходимо мужество, чтобы прожить ее достойно. В тех последних ролях, которые ей довелось сыграть — в «Странной миссис Сэвидж», «Дальше — тишина» и в дальних, которые меньше знают: в «Лисичках», в гениальной «Мечте», — ее чувствования, ее прозрения пронзительны и бесконечно искренни.

Своих зрителей она не обманывала.

Сегодняшняя публикация это подтверждает. 27 июля — 100 лет со дня рождения Фаины Георгиевны Раневской.

Когда на репетиции в руках моего партнера я вижу смятые, слежавшиеся листки — отпечатанную на машинке роль, которую ему не захотелось переписать своей рукой, я понимаю: мы говорим с этим человеком на разных языках. Вы подумаете: мелочь, пустяк, — но в пустяке труднее обмануть, чем в крупном. В крупном можно притвориться, на пустяки же, как правило, внимания не тратят.

Партнер для меня все. С талантливыми становлюсь талантливой, с бездарными — бездарной. Никогда не понимала и не пойму, каким образом великие актеры играли с неталантливыми людьми. Кто и что их вдохновляло, когда рядом стоял НЕКТО С ПУСТЫМИ ГЛАЗАМИ.

Моя учительница, П. Л. Вульф, говорила: «Будь благородна в жизни, тогда тебе поверят, если ты будешь играть благородного человека на сцене».

У меня нет интеллигентных знакомых. Любимые умерли. Все говорят одно и то же, всех объединяет быт, вне быта не попадаются, да и я, будучи вне быта, никуда не гожусь.

И зачем я все это пишу? Себе самой. Смертное одиночество.

Пристают, просят писать, писать о себе. Отказываю. Писать о себе плохо — не хочется, писать о себе хорошо — неприлично. Значит, надо молчать. К тому же стала делать ошибки, а это постыдно.

Я знаю самое главное, я знаю, что надо отдавать, а не хватать. Так доживаю, с этой отдачей…

Умерли мои все, ушло все. Боюсь сойти с ума.

Воспитать ребенка можно до 16 лет — дома! Воспитать режиссера — может и должна библиотека, музей, музыка, среда, вкус — это тоже талант, вкус — это основа. Отсутствие вкуса — путь к преступлению.

Для некоторых старость особенно тяжела и трагична. Это те, кто остаются Томом и Геки Финном.

У меня хватило ума ГЛУПО прожить жизнь.

Ушедшие профессии: доктора, повара, актеры.

(Плятту во время репетиции, запись в тетрадке с ролью.) Собачку взяли! и у меня счастливый день! Два года ждала собака хозяина, бросившего ее. Я написала доброй женщине, приручившей собаку, словами Чехова: какое наслаждение уважать людей. Дни и ночи она была подле покинутой собаки. Не смейся.

Славочка, Слава, Слава! Ты заметил, какой у бездарных апломб? Однажды в молодости я убила в себе червя тщеславия — я подумала: раз я не обладаю гением Чаплина, гением Шаляпина, значит, я обычная актриса. И на этом успокоилась. И сейчас в старости веду себя пристойно, без претензий — ролей не выпрашиваю, годами их не получаю. Тяжело мне, как корове, которую забыли подоить. Твоя Ф. Р. 74-й, 75-й, до конца дней.

Сняли на телевидении. Я в ужасе: хлопочу мордой. Надо теперь учиться заново, как не надо.

Увидала на балконе воробья — клевал печенье. Стало нравиться жить на свете. Глупо это.

Перечитываю Толстого, чтоб умнеть; перечитываю Толстого — это осмысляет мою жизнь теперь. Так он мне дорог, так понятен. Так жалею его — моего Бога. И С. А. тоже жалко, жалко иначе, — но очень жалко.

Зимой, когда могилы их покрыты снегом, еще больнее, еще нетерпимей, все там. Сейчас ночь, ветер и такое одиночество, такое одиночество. Скорей бы и мне. Сегодня изорвала все, что писала три года, книгу о моей жизни, ни к чему это. И то, что сейчас записала, — тоже ни к чему.

Когда я слышу «приглашение» «приходите потрепаться» — мне хочется плакать.

Я вообще заметила, что талант всегда тянется к таланту, и только посредственность остается равнодушной, а иногда даже враждебна таланту.

Горький говорил, «талант — это вера в себя», а по-моему, талант — это неуверенность в себе и мучительное недовольство собой и своими недостатками, чего я никогда не встречала у посредственности.

Ленинград без Ахматовой для меня поблек, не могу себя заставить съездить на ее холмик взглянуть. Зачем?? У меня в ушах ее голос, смех. ‹…› В Ташкенте она звала меня часто с ней гулять. Мы бродили по рынку, по старому городу. Ей нравился Ташкент, а за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать ее. К тому же я остро ненавидела роль, которая дала мне популярность. Я об этом сказала Анне Андреевне. «„Сжала руки под темной вуалью…“ — это тоже мои „мули“», — сказала она. ‹…› Ахматова чудо. Оценят ли ее потомки? Поймут ли? Узнают ли в ней гения? Нет, наверное.

Не пишу, так как очень люблю ее.

Мне везло на людей в долгой моей жизни, редкостно добрых, редкостно талантливых. Никого из них уже со мной нет. Сейчас моя жизнь — воспоминания об ушедших.

Из писем Э. Гарину и Х. Локшиной (середина 70-х)

В театре небывалый по мощности бардак, даже стыдно на старости лет в нем фигурировать. В городе не бываю, а больше лежу и думаю о том, чем бы мне заняться постыдным. Со своими коллегами встречаюсь по необходимости с ними «творить». Они все мне противны своим цинизмом, который я ненавижу за его общедоступность. ‹…› Трудно найти слова, чтобы охарактеризовать этот академический театр, — тут нужен гений Булгакова. Уж сколько лет таскаюсь по гастролям, а такого стыдобища не помню… Провалились. Провалились торжественно и бесшумно. ‹…› В старости главное — чувство достоинства, а его меня лишили.

Почему-то руководство и администрация этого академического торгуют актерами, вместо того чтобы продавать селедки.

Море меня никогда не волновало, хотя родилась у моря. А лес люблю, дерево могу полюбить, как живого человека: деревья — мыслители.

Из беседы с В. Ардаматским

Ради бога, не подумайте, что я тогда исповедовала революционные убеждения. Боже упаси. Просто я была из тех восторженных девиц, которые на вечерах с побледневшими лицами декламировали горьковского «Буревестника» и любили повторять слова нашего земляка Чехова, что наступит время, когда придет иная жизнь, красивая, и люди в ней тоже будут красивыми. И тогда мы думали, что эта красивая жизнь наступит уже завтра… Господи, мать рыдает, я рыдаю, мучительно больно, страшно, но своего решения я изменить не могла, я и тогда была страшно самолюбива и упряма. ‹…› И вот моя самостоятельная жизнь началась.

‹…› Боже, какое это было страшное и неповторимо красивое время. Красные приближались, по ночам в городе слышалась стрельба, а мы в полупустом театре играли какие-то нелепые водевили. И был свирепый голод… Моя подружка на сцене упала в голодный обморок. ‹…›

Однажды за кулисы к нам пришел грозный усатый комиссар. Он поблагодарил нас за работу для красноармейцев и вдруг спросил: не можем ли мы сыграть для них что-нибудь из классики? Через несколько дней мы сыграли чеховскую «Чайку». Нетрудно представить, что это был за спектакль по качеству исполнения, но я такого тихого зала до того не знала, а после окончания зал кричал «ура». ‹…› После к нам за кулисы снова пришел комиссар, он объявил: «Товарища артисты, наш комдив в знак благодарности вам и с призывом продолжать ваше святое дело приказал выдать вам красноармейский паек».

‹…› Свое по театрам исходила в 20-30-е годы, была я тогда молодой провинциальной актрисой, которой судьба подарила Москву в пору буйного расцвета театров. Каждый свободный вечер — в театре. Моя унылая носатая физиономия всовывалась в окошечко какого-то театрального администратора, и я печальным контральто произносила, заглядывая в металлические глаза: «Извините меня, пожалуйста, я провинциальная артистка, никогда не бывавшая в хорошем театре». Действовало безотказно. Правда, при попытке пройти в один театр вторично администратор мне посоветовал дважды не появляться: «Вы со своим лицом запоминаетесь». В то время я перенесла помешательство на театрах Мейерхольда, Таирова, Михоэлса, Охлопкова, Вахтангова. Прежде всего я стремилась увидеть Бабанову, Глизер, Мансурову, Гоголеву, Доб-ржанскую, Андровскую, Книппер-Чехову и других. Боже, как постыдно я завидовала им, но, придя домой, в свою комнатушку на Пименовском, я «играла» их роли, как бы примериваясь: «А я могла бы?» Из всех театров на особом месте у меня стоял МХАТ, на его спектакли я ходила как в театральный университет, многие смотрела по нескольку раз. Однако причиной тому стало одно непредвиденное обстоятельство: я влюбилась в Качалова, влюбилась на тяжкую муку себе, ибо в него влюблены были все, и не только женщины. Однажды я подкараулила Качалова у служебного входа в театр и пропела ему свою печальную арию о провинциальной актрисе, которая никогда не была в хорошем театре. К. выслушал, вглядываясь с улыбкой, и, взяв меня под локоть, сказал: «Идемте со мной». Он провел меня в театр за кулисы и показал там место: сидите здесь, но тихо. Шел спектакль «На дне», который я уже смотрела. Нет у меня слов, чтобы передать те мои закулисные переживания среди запахов клея и краски… Но вот по ходу действия со сцены за кулисы вышел К. И прямо ко мне: «Сидите? Ну, сидите, только тихо». Боже, в темноте кулис мне виделась радуга! А когда спектакль окончился, он снова подошел ко мне: «Ну, провинциальная, пошли домой!» Я проводила его до дома, и радуга шла вместе со мной. Но путь оказался очень коротким. Только и спросил он у меня, в какой провинциальной труппе я играю, и я, теряя дыхание, выпалила: «В таганрогской, ростовской и симферопольской!» К. остановился и посмотрел на меня явно подозрительно, и тогда я, запинаясь (когда я волнуюсь, я всегда заикаюсь), пояснила, что в этих театрах я играла в разное время. Качалов рассмеялся: «Ладно, артистка трех театров, в субботу приходите к театру, я добуду вам контрамарку. Пойдет „Вишневый сад“». Надо ли говорить, что в субботу я заняла пост у служебного входа в театр еще в обеденное время. ‹…›

Однажды я увиделась с К. сразу после спектакля «Воскресение», где он блистательно исполнял роль «от автора». Он был мрачен… «Я сгораю от стыда, — начал он глухим, совсем не своим голосом. — Сегодня я читал невыносимо плохо, барахтался на поверхности толстовского текста, а погрузиться в его глубину не мог. А так все было как всегда: напряженно внимающий зал, аплодисменты и у служебного входа поклонники просят автограф, но я пробежал мимо них, не поднимая глаз, как последний обманщик». — «Не верю, что вы можете играть плохо». Он печально и сердито взглянул на меня: «Несерьезный, непрофессиональный комплимент, сударыня. У каждого, даже у зело опытного актера бывает — вдруг сыграет роль плохо, но если после этого уйдет со сцены спокойный, без тревоги и стыда, он вообще не актер, а ремесленник, постигший приемы обмана публики, — но обмануть себя при этом — это уже катастрофа». Милый Василий Иванович, вот как поздно я благодарю Вас за тот высокий урок.

Я как обычно приехала в театр за три часа до занавеса. Сижу у себя, сосредоточиваюсь. Вдруг слышу оживленный разговор двух актрис в соседней комнате. Знаете, о чем они говорили? О том, что есть какой-то Борис Борисович, который может достать дубленку по умеренной цене, но что рискованно давать ему деньги вперед. Я не выдержала, заглянула в их комнату: «Как можно перед выходом на сцену обсуждать проблему дубленки?» Они, пожалуй, моему вопросу удивились. «Фаина Георгиевна, да что Вы? Жизнь есть жизнь». — «А театр — это храм!» — крикнула я. Почти уверена, что они потом говорили о том, что Раневская, видать, совсем выжила из ума. Но ведь их же учили актерскому мастерству, и неужели никто не объяснил им, что такое творческая дисциплина и самодисциплина актера? Вот сижу теперь и думаю, как возможно, почему возможно такое.

Вообще я не умею и не люблю давать интервью. У меня всегда такое ощущение, что корреспонденты задают мне вопросы такого типа: скажите, товарищ Раневская, сколько будет дважды два? И мне хочется ответить: будет пять. Я же Раневская, и корреспонденты, я думаю, ждут от меня какой-нибудь хохмы.

Дорабатывая спектакль «Шторм», Завадский решил роль спекулянтки изъять. Я спросила у него: почему? Он как-то странно улыбнулся и ответил: «Это вызвано и вами. Вы слишком хорошо играете свою роль спекулянтки, и от этого она запоминается чуть ли не как главная фигура спектакля. А пьеса и спектакль о чем-то гораздо большем, и в этом большем дивертисмент со спекулянткой становится чуждым». Я позволила не согласиться и начала бормотать, что моя спекулянтка такой же враг революции, как и все другие действующие в спектакле враги. «Все дело в акценте», — холодно обронил Ю. А. Я вдруг ляпнула: «Если нужно для дела, я буду играть свою роль хуже». Завадский весь порозовел и сказал: «Вы провоцируете меня на заведомо глупый разговор, я считаю за лучшее закончить его своим молчанием. Но и Вас, Фаина Георгиевна, я просил бы завершить эту историю молчанием. Я же знаю Ваш язык».

Письмо Раневской от Любови Орловой (на нем надпись Ф. Г. «Незадолго до смерти»)

Какую радость мне доставила Ваша телеграмма! Сколько нежных, ласковых слов! Спасибо, спасибо Вам!

Я заплакала (это бывает со мной очень редко). Ко мне пришел мой лечащий врач, спросил: «Что с Вами?» Я ему прочла Вашу телеграмму и испытала гордость от подписи РАНЕВСКАЯ, и что мы дружим сорок лет, и что Вы моя фея. Доктор смотрел Вас в «Тишине» и до сих пор не может забыть. Спросил, какую Вы готовите новую роль? И мне было так стыдно и больно ответить, что нет у Вас никакой новой роли. «Как же так, — он говорит, — такая актриса, такая актриса!» Вот Вы говорите, и у Вас нет новой роли. Как же так?

Я подумала, нашему руководству неважно, будем мы играть или нет новые роли. ‹…›

Когда он ушел, я долго думала, как подло и возмутительно сложилась наша творческая жизнь в театре. Ведь Вы и я выпрашивали те роли, которые кормят театр. Ваша «Тишина», Ваша «Сэвидж», которую Вы мне подарили…

Мы неправильно себя вели. Нам надо было орать, скандалить, жаловаться в министерство. ‹…› Но… у нас не тот характер. Достоинство не позволяет. Я поправляюсь, но играть особого желания нет. Я вся исколота. ‹…› Я преклоняюсь перед Вашим мужеством и терпением. Ведь Вас каждый день колят!

Моя дорогая, любимая фея! Это письмо мне очень захотелось Вам написать.

Я нежно Вас целую, обнимаю, очень люблю.

Всегда Ваша Люба Орлова

Из архивов ЦГАЛИ 100 лет одиночества «Совершенно секретно. Гражданину Хвостикову-Запупянскому от гражданки Белокобылкиной.

Дорогой гражданин Хиздриков-Канапаткин!

Очень грущу, что не могу лично пожать Вашу честную — хотя и не очень чистую — руку! Болезнь приковала меня к постели. Это не особенно приятно — лежать на ложе, из которого винтом выскочили пружинки, которые имеют тенденцию впиваться в мою многострадальную попку! Но этим не ограничиваются мои несчастья: у меня выскочила печенка и торчит кулаком — я ее впихиваю обратно, но она выскакивает, как ванька-встанька. Это печальное обстоятельство лишает меня возможности выполнить Ваше поручение в магазине „Культторга“. Как только удастся вдвинуть печенку на ее прежнюю позицию, я Вам куплю марки всего земного шара. Куплю глобус и прочие культурные товары. А пока обнимаю Вас и целую в спинной хребет. Желаю всего наилучшего. С глубоким уважением, ваша племянница — Канарейкина-Клопикова из города Вырвизуб. Мой адрес: г. Вырвизуб. Улица Лахудрова, дом № 4711. Р. S. Дорогой дядя, Афанасий Кондратьевич! ‹…› Еще раз целую Вас в загривок и прочие конечности.

Напишите мне что-нибудь культурное, можно и некультурное, только напишите, дядюшка». (1950 г.)

Фаина Георгиевна Раневская родилась сто лет назад в Таганроге и всю жизнь гордилась тем, что в ее любимом городе родился Чехов и провел свои последние дни император Александр I. Двадцатью годами позже попала в семью Павлы Леонтьевны Вульф — известной провинциальной актрисы, бабушки А. В. Щеглова. Поэтому книга его очень личная, это своего рода семейный рассказ.

Раневская вспоминала, что как-то старший брат, гимназист, сказал ей, очевидно, под влиянием революционных настроений: «Наш отец вор, и в доме у нас все ворованное». Удрученная Фаина воскликнула: «И куколки мои тоже ворованные?!» — «Да», — безжалостно ответил брат. Фаина представила, как ее любимая мама стоит на полундре, а папа с огромным мешком грабит магазин детских игрушек. Понятия «вор» и «эксплуататор» для брата не отличались по смыслу. Младшая сестра ему безгранично верила. Из дома решили бежать. Подготовились основательно: купили подсолнух. По дороге на вокзал поделили его пополам и с наслаждением лузгали семечки. Тут их нагнал городовой в коляске, отвез в участок, где ждали «воры-эксплуататоры», а дома была порка.

После революции семья эмигрировала, а Фаина (позже став «чеховской» Раневской) возмутилась: «В России революция, а вы мне предлагаете бежать?!» И осталась одна как перст. Ей было около 20 лет, когда в Ростове-на-Дону, посмотрев один из спектаклей с участием П. Л. Вульф, Фаина Георгиевна пришла к ней домой. У известной актрисы разыгралась мигрень, она никого не принимала. Но настойчивости странной девицы пришлось уступить. Вошла какая-то нескладная, рыжая, со словами восторга и восхищения. А потом стала слезно умолять взять ее в труппу, потому что она тоже хочет стать актрисой. Павла Леонтьевна холодно дала ей пьесу, которую сама для себя забраковала: «Выберите любую роль — и через неделю мне покажите». Раневская выбрала роль итальянской актрисы, нашла единственного на весь город итальянца — булочника и стала брать у него уроки мимики и жеста, отдавая весь дневной заработок, который получала, участвуя в массовках. Когда она явилась через неделю к Вульф с готовой ролью, та поняла, что перед ней великий талант, и взяла Фаину Георгиевну сначала к себе в семью, так как театр уезжал на гастроли в Крым и немедленно зачислить девушку в труппу возможности не было. С этого началась их почти 45-летняя дружба и неразрывная связь Раневской с нашей семьей, длившаяся около 70 лет. «Павла Леонтьевна спасла меня от улицы», — говорила Раневская.

А в начале шестидесятых она получила письмо из Румынии от своих родных: матери, отца, старшего брата. Они прочли о ней в газетах и узнали свою Фаину, с которой расстались в 1917-м. Она мечтала поехать в Румынию, повидаться с ними. Но не случилось.

Тогда же, в шестидесятых, в Россию из Турции вернулась ее родная сестра, Изабелла Георгиевна Аллен. Долгое время она жила в Париже, вышла замуж, переехала в Турцию, ее муж умер. Оставшись совсем одна, Аллен прочла однажды о своей сестре: лауреат Государственных премий, кинозвезда, крупная театральная актриса… Несомненно, богатый человек. Написала Раневской письмо и приехала по ее приглашению в Москву. Приехала окончательно, поменяв 1000 долларов на 900 рублей по курсу. Сестры стали жить вместе. Богатство, машины и виллы обернулись двумя комнатами в доме на Котельнической набережной — там, где кинотеатр «Иллюзион».

Фаину Георгиевну попросили как-то рассказать о впечатлениях Беллы о Турции. «Все турки дураки — они вешают картины под самый потолок! Представляете, как надо задирать голову, ведь они же сидят на полу!» — поведала Раневская рассказ сестры.

Белла и в старости оставалась необычайно красивой. Ее адаптация к социалистической действительности проходила в жанре эксцентрики: «Я заказала очки на улице какого-то сентября, где это, Фаина?» (имелась в виду улица 25 лет Октября). Она заходила в продуктовый магазин и, когда подходила ее очередь, спрашивала продавщицу: «Как здоровье вашей матушки? А батюшки?» Сзади медленно наливалась злобой московская очередь. Раневская повела Беллу в лучший актерский ресторан ЦДРИ. Пока ждали официанта, Белла заметила: «Невозможно же сидеть, здесь пахнет бараньим жиром».

Вскоре Беллу разыскал ее давний поклонник — Николай Николаевич Куракин, сын князя. В советское время он собирал и ремонтировал церковную утварь. Это был высокий, всегда очень подтянутый старик, в глазах его светились решимость и отчаяние. Долгие часы из комнаты Беллы несся сдобный куракинский бас. Он по-прежнему был влюблен. Раневская уставала и злилась за стенкой, в своей комнате: «Старый осел, совсем сошел с ума…» Потом Изабелла Георгиевна тяжело заболела и умерла. Раневская похоронила ее на Донском кладбище, сама выбрала камень из лабрадора: «Изабелле Георгиевне Аллен. Моей дорогой сестре».

«Мое самое раннее воспоминание о Раневской совпадает с первыми впечатлениями жизни: 1942 год, эвакуация, Ташкент, улица Кафанова. Мы жили в деревянном доме с высоким цоколем; наверх, в бельэтаж, вела открытая лестница, по которой Раневская поднималась в свою комнату, где стоял ее диван, где она спала, беспрерывно курила и однажды заснула с папиросой в руке, выронила ее, одеяло и матрас задымились, был переполох. С тех пор с Фаиной Георгиевной я связывал клубы дыма, а поскольку тогда только учился говорить, называл ее „Фуфа“. Так Фуфой стали называть Раневскую друзья, приходившие к нам в Ташкенте, и потом это имя сопровождало ее всю жизнь.

В доме на улице Кафанова часто бывала Анна Андреевна Ахматова. Фаина Георгиевна, бабушка и все домочадцы располагались в большой комнате, и Ахматова читала свои стихи, закрыв глаза, тихо-тихо, нараспев. Я ничего не понимал, но любил рассматривать кремовую брошь из яшмы на груди Анны Андреевны. Все лучшее, что говорили о ее стихах, я связывал с этой брошью. Когда Фаина Георгиевна спрашивала: „А ты знаешь, кто это?“, я отвечал: „Мировая тетя“. Раневской нравился мои ответ, и она тоже так называла Ахматову. И еще Рэбе и ласково Рэбенька — за мудрость; я отчетливо помню приглушенную, нежную интонацию ее низкого голоса: „Рэбе, скажите…“

У нас была книжка с портретами полководцев, которую со мной рассматривала Фаина Георгиевна. Она потом часто с восхищением пересказывала друзьям эпизод из моего раннего детства, как я, показывая на книжку, повторял: Фулевич, Фулевич… Тузя ма газька… „И я поняла! Товарищи, он же говорит: Суворов, Суворов… Кутузов без глаза!“

Ей, наверное, в то время очень не хватало кого-нибудь, о ком она могла бы заботиться. Очевидно, тогда и родилось мое „официальное“ именование, придуманное Раневской: эрзац-внук — с ударением на первом слоге».

(Из книги А. В. Щеглова)

«Драстуйте дарагой дядичька. Вам пишит ваша плимяница из города — Краснокурьева. Наш город Краснокурьев славитца своими курями. Куры у нас белыя и чорныя, и серинькия а почему наш горад называеца Краснокурьев я не знаю. Я учусь в первом класи и щитаюсь первой учиницай патаму что другие рибята пишат ище хужи миня. Дарагой дядичка пожалуста пришлите мне к новому году много подарков за то что я так хорошо пишу без одной ашипки. А сичас дядичка я Вам посылаю шикалатку патаму что вы дядичка такой сукин сын что кроми шикалатки ничего не жрете Дядичка у миня спортился корондашык и сафсем ни пипшит а па-таму я вас очинь кребко обнимаю и цулую. Ваша плименица.

Дуся Пузикова».

(письмо Раневской А. Щеглову, начало 50-х годов)

С Толбухиным Раневская встретилась в Тбилиси. Ее рассказы о маршале были проникнуты удивлением, нежностью и совершенно лишены свойственной Раневской иронии. В нем она нашла черты, каких раньше не встречала у военных.

Сохранилась удивительная фотография Раневской той поры. Она стоит в парке, высоко над городом, — широкополая шляпа, лицо волнующе прекрасно. И еще одна фотография с Толбухиным: сидят за столом, в руках рюмки, смотрят друг на друга, молодые, счастливые. А в 1949 году Толбухин умер.

Это было время Старопименовского переулка. Раневская продолжала жить в коммуналке, в невероятно темной — с окном на стену соседнего дома — комнате, в которой всегда горел свет и с которой связаны имена самых разных людей — друзей и гостей Раневской, легенды о целой галерее домашних работниц. Лиза была, пожалуй, самая колоритная. Больше всего она хотела выйти замуж, вопреки своей вполне водевильной, малопривлекательной внешности. Как-то пришла Любовь Петровна Орлова, сняла черную норковую шубку в передней и беседовала с Раневской в ее комнате. Лиза вызвала хозяйку и попросила тайно дать ей на полчаса эту шубу для свидания с женихом, дабы поднять свои шансы. Раневская разрешила. Домработница ушла. Где-то через час Любовь Петровна собралась уходить, Раневская изо всех сил удерживала ее. Лизы не было. Гостья пробыла у Раневской три часа, пока Лиза, войдя в переднюю, не хлопнула дверью. Орлова была выпущена на волю, а Раневская выплакала эту историю Павле Леонтьевне Вульф. Еще более решительной Лиза была в бытовых вопросах. Однажды Фаина Георгиевна услышала требовательный украинский говорок своей домработницы, звонившей по телефону: «Это дезинфекция? С вами ховорить народная артистка Раневская. У чем дело? Мене заели клопи!»

Приходил Александр Румнев, искусный график, обладавший изысканными манерами — «последний котелок Москвы» (снимался с Фаиной Георгиевной в сцене бала в «Золушке»). Заходил в ее полутемную комнату, они долго беседовали, он садился рядом и рисовал ее; часто засиживались допоздна. По Ли-зиным меркам обстановка была вполне интимная. Она выразила протест: «Фаина Георгиевна, что ж это такое?! Ходить-ходить, на кровать садиться, а предложение не делаеть?!»

Внешне Лиза была похожа на Петра Первого, за что Раневская так ее и называла. Готовясь к свиданию, она бесконечно звонила по телефону своим подругам: «Маня, в тебе бусы есть? Нет? Пока… Нюра, в тебе бусы есть? Нет? Пока». — «Зачем тебе бусы?» — поинтересовалась Фаина Георгиевна. «А шоб кавалеру было шо крутить, пока мы у кино сидим!»

Когда замужество наконец состоялось, Раневская подарила Лизе свою только что купленную роскошную кровать — для продолжения Лизиного рода. Сама так до конца жизни и спала на тахте.

Раневская очень боялась, что ей могут предложить сотрудничать с КГБ. Как отказать, как быть? Один знакомый посоветовал, в случае если такое предложение поступит, сказать, что она кричит во сне. Тогда, мол, как неблагонадежная, способная выболтать тайну, она не подойдет, предложение будет снято. Прошло время. Однажды, когда Фаина Георгиевна работала в Театре имени Моссовета, к ней обратился член партбюро с предложением вступить в партию. «Ой, что вы, голубчик! Я не могу, я же кричу во сне!» — воскликнула бедная Раневская. Слукавила она или действительно перепутала эти департаменты, Бог знает!

Тематически эта история имела продолжение. В Ленинграде на гастролях Раневской предложили роскошный номер в «Европейской» с видом на Русский музей, сквер, площадь Искусств. Она охотно заняла его и несколько дней в хорошем расположении духа принимала своих ленинградских друзей — рассказывала анекдоты, обменивалась новостями, ругала власть и чиновников. Через неделю к ней пришел администратор и очень вежливо предложил переехать в такой же номер на другой этаж. «Почему? — возмутилась актриса. — Номеров много, а Раневская у вас одна». — «Да, да, — лепетал администратор, — но мы очень вас просим переехать, там вам будет удобнее». — «Мне и здесь хорошо», — отказалась Раневская. Пришел директор «Европейской» и, включив воду в ванной, объяснил, что на днях ждет высокое духовное лицо, этот номер в гостинице единственный, оборудованный прослушивающим устройством. После этого Фаина Георгиевна моментально переехала. На новом месте оставшиеся ночи она не спала, вспоминая свои высказывания в прежнем номере и размышляя о том, что с ней теперь будет.

Вообще на гастролях с Раневской всегда случалось нечто непредвиденное. Она любила Львов, город этот был дорог ей, здесь снимали ее «Мечту». Львов, пронизанный прежним, довоенным, чуть польским духом, был похож на старую, еще неразрушенную Варшаву.

В свободный день Фаина Георгиевна решила поехать на ипподром. Очевидно, она задумала эту акцию еще в Москве. Довольно быстро насладившись видом лошадей, вошла в азарт и стала делать ставки, раз от разу проигрывая все больше. Кончилось тем, что в чужом городе, далеко от дома, осталась без единой копейки. Ехала на трамвае зайцем, ни жива ни мертва от страха в ожидании контролера.

В тот приезд у Раневской — впрочем, как обычно — была бессонница. Выйдя на балкон гостиницы, она с ужасом обнаружила в небе светящееся существительное действия на букву «Е». Потрясенная ночными порядками любимого города, добропорядочно соблюдавшего советский моральный кодекс днем, Раневская уже не смогла заснуть и лишь на рассвете разглядела потухшую первую букву «М» на вывеске мебельного магазина, написанной по-украински: «МЕБЛИ».

Фаина Раневская: «Мне нужен XIX век»

«Я прожила жизнь не на своей улице и не в своей эпохе. Мне нужен XIX век. Срочно!»

Судьба распорядилась так, что Фаина Раневская (как Верико Анджапаридзе и Нонна Мордюкова) была названа в числе двадцати лучших актеров XX столетия. Это открытие Британской энциклопедии (1992) уже давно витало в воздухе. Ей на роду написано было стать великой. Высочайшую оценку таланта Ф. Г. Раневской в разные годы дали Анна Ахматова и Борис Пастернак, Алексей Толстой и Бертольт Брехт, Франклин Рузвельт и Галина Уланова, Дмитрий Шостакович и Святослав Рихтер…

И даже таков неутомимый почитатель искусства, как Сосо Джугашвили, после ночного кремлевского просмотра по-сталински гениально заметил, что ни за какими усиками и гримерскими нашлепками народному артисту Жарову не удается спрятаться и скрыться в своих ролях, что он и есть товарищ Жаров. Зато товарищ Раневская, практически ничего не наклеивая, выглядит на экране всегда разной (свидетельство С. М. Эйзенштейна).

Разрабатывая эту гениальную формулировку, год назад вместе с моим другом и режиссером Алексеем Габриловичем мы сняли двухсерийный фильм «Вспоминая Раневскую» (его дважды показывали по Центральному телевидению). В этой картине о Раневской вспоминают ее соратники по искусству и друзья, но не авторы фильма. Здесь же я предлагаю читателям то, что мне довелось слышать от Фаины Георгиевны с глазу на глаз. Мгновения, штрихи незабываемого общения с нею.

Флакончики

Где-то теперь эти склянки, прелестные формы, освобожденные цветаевской рукой? Ушли в вечность… На неприбранных московских дворах валяются пузырьки из-под тройного одеколона, который неимущие алкаши употребляют взамен водки и коньяка. На книжных развалах не встретишь томиков Марины Цветаевой: здесь их заменяют вошедшие в моду суррогаты литературы — пересказы модных телесериалов вроде «Возвращения в Эдем» или «Богатые тоже плачут», которые с непостижимым уму сопереживанием смотрит вся наша страна.

«Талант сейчас ни при чем», — любила повторять Раневская. Цветаева сейчас для многих-многих тоже ни при чем.

…А сдружились они еще в юности. Фаина Георгиевна рассказывала, как однажды, в пору Гражданской, прогуливаясь по набережной Феодосии, столкнулась с какой-то странной нелепой девицей, которая предлагала прохожим свои сочинения. Фаина взяла тетрадку, пролистала: стихи были несуразные, девица — косая. Раневская, расхохотавшись, вернула хозяйке ее творение. И пройдя далее, вдруг заметила Цветаеву, побледневшую от гнева, услышала ее негодующий голос: «Как вы смеете, Фаина, как вы смеете… так разговаривать с поэтом!»

Дивный старик

Благодарю судьбу за Максимилиана Волошина, поэта и художника, жившего в Коктебеле. Он не дал мне умереть от голода. За дивного старика — композитора Спендиарова. Старик этот был такой восхитительный, трогательный.

И вот он приехал в Крым. Ему дали мой адрес. Он постучал в дверь. Я не знала его в лицо, он сказал: „Я — Спендиаров, приехал устраивать концерт, семья голодает“. — „Чем я могу вам помочь?“

Чудесный старик. Я побежала к комиссару: „Знаменитый композитор, он голодает!“ А уже подходили белые. И по городу были развешены листовки: „Бей жидов, спасай Россию!“

Был концерт. Сидели три человека. Бесстрашные. Моя театральная учительница П. Л. Вульф. Ее приятельница. И я. Он пришел после концерта и ночевал у нас. Сияющий. Счастливый. И сказал: „Я так счастлив! Какая была первая скрипка, как он играл хорошо!“

По молодости и глупости я сказала: „Но ведь сборов нет“. Он: „У меня еще есть золотые часы с цепочкой. Помогите продать, чтобы заплатить музыкантам“.

Опять побежала к комиссару. Он был озабочен. Я уже видела, что он укладывается. „Сбора не было, товарищ комиссар. Старичок уезжает ни с чем — дать бы пуд муки, пуд крупы“.

…Я написала обо всем этом дочери Спендиарова, когда она собирала материал для книги об отце в серию „Жизнь замечательных людей“. Она ответила: „Все, что вы достали папе, у него в поезде украли“.

И жена Горького рассказывала мне… В революцию, в 18-м, бросилась дама с моста в Неву. За ней две борзые. И все трое — камнем ко дну. От отчаяния. Горький рассказал об этому Ленину. „Бросьте сентиментальничать“, — ответил В. И.».

И, горестно помолчав, Раневская прибавляет: «Зверюга».

Восьмой квартет

— Я не имею права жаловаться, — рассказывала Раневская. — Мне везло на восхитительных людей. Нельзя жаловаться, когда общалась с Шостаковичем. Мы болели в одно и то же время. Встретились в больнице. Нас познакомил Михаил Ильич Ромм. Я рассказала Дмитрию Дмитриевичу, как с Анной Андреевной Ахматовой мы слушали его Восьмой квартет. Это было такое потрясение! Мы долго не могли оправиться.

На следующее утро (он уже очень плохо ходил) в дверях моей комнаты стоял Шостакович с пакетом в руках. И сказал мне: «Я позвонил домой. Мне прислали пластинки с моими квартетами, здесь есть и Восьмой, который вам полюбился». Он еле-еле удерживал пакет в руках, положил на стол, а потом, приподняв рукав пижамы, сказал: «Посмотрите, какая у меня рука». Я увидела очень худенькую детскую руку. Подумала: как же он донес? Это был очень тяжелый пакет.

Спросил, люблю ли я музыку? Я ответила: если что-то люблю по-настоящему в жизни, то это природа и музыка.

Он стал спрашивать.

«Кого вы любите больше всего?»

«О, я люблю такую далекую музыку. Бах, Глюк, Гендель…»

Он с таким интересом стал меня рассматривать.

«Любите ли вы оперу?»

«Нет. Кроме Вагнера».

Он опять посмотрел. С интересом.

«Вот Чайковский, — продолжала я, — написал бы музыку к „Евгению Онегину“, и жила бы она. А Пушкина не имел права трогать. Пушкин — сам музыка. Не надо играть Пушкина… Пожалуй, и читать в концертах не надо. А тем более петь, а тем более танцевать… И самого Пушкина ни в коем случае изображать не надо. Вот у Булгакова хватило такта написать пьесу о Пушкине без самого Пушкина».

Опять посмотрел с интересом. Но ничего не сказал.

А на обложке его квартетов я прочла: «С восхищением Ф. Г. Раневской».

Раневская смеется и грустит

Знаете, почему эта пьеса современна? Там все — жулики».

Как это «не убий»?!

Вы мне или кто-нибудь в мире объясните, что это такое? В последнее время я не читаю ни Флобера, ни Мопассана. Это все о людях, которых они сочинили. А Толстой: он их знал, он пожимал им руку или не здоровался.

Восемьдесят лет — степень наслаждения и восторга Толстым. Сегодня я верю только Толстому. Я вижу его глазами. Все это было с ним. Больше отца он мне дорог — как небо. Как князь Андрей, я смотрю в небо и бываю очень печальна.

Самое сильное чувство — жалость. Я так мечтала, чтобы они на охоте не убили волка, не убили зайца. И как же могла Наташа Ростова, добрая, дивная, вытерпеть это?

И вы подумайте, дорогой, как незаразительны великие идеи! После того что написано им… воевать, проливать кровь?… Человечество, простите… подтерлось Толстым».

…В тот год я приехал к Раневской в подмосковный санаторий. Как «партийное имущество» он принадлежал Московскому горкому партии. Здесь отдыхала «элита» (глубоко же беспартийная Раневская — в порядке милостивого исключения). По роскошному парку слонялась в пижамах номенклатура, сопровождаемая женами в почти вечерних туалетах. На одной из аллей мы повстречались с несгибаемым большевиком-сталинцем Лазарем Моисеевичем Кагановичем. Правда, жизнь, а точнее, возраст чуточку подсогнули его и посеребрили суровую щетку усов, знакомых мне с детства по множеству портретов. Вышибленный из партии при Хрущеве, Лазарь Моисеевич находился здесь также «в порядке милостивого исключения».

С обеда Фаина Георгиевна принесла мне громадную лапу жареной индейки с яблоками. И пока я уплетал «партийный паек», Раневская рассказала мне вот такую историйку.

Недавно партотдыхающих возили на экскурсию в Театр имени Моссовета на спектакль «Петербургские сновидения». Это была талантливая инсценировка романа «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского. Но Лазарь Моисеевич вернулся недовольным. И счел нужным переговорить с народной артисткой СССР. «Вы знаете, в этом спектакле мне кажется нечеткой, расплывчатой классовая расстановка сил, — сказал Каганович. — Убили какую-то старуху процентщицу — отъявленного эксплуататора. Думаю, поделом. А на сцене начинаются, простите, какие-то сопли и вопли». — «Но, Лазарь Моисеевич, — возопила Раневская, — ведь одна из главных евангельских заповедей гласит: НЕ УБИЙ!» — «Как это „не убий“, Фаина Георгиевна?! — вскипел Каганович. — Как же „не убий“?! А если это классовый враг?…»

Что можно прибавить к этому маленькому, страшноватому штрижку нашего и по сей день еще социалистического бытия?

Вот автограф Раневской, исповедальные истины, перебеленные ее рукой в последние годы жизни:

«Кто познал нежность — тот отмечен. Копье Архангела пронзило его душу. И уж не будет душе этой ни покоя, ни меры никогда!»

«Нежность — самый кроткий, самый робкий, божественный лик любви. Сестра нежности — жалость, и они всегда вместе».

…Заставить человека улыбнуться О Волошине

Было это в Крыму в голодные трудные годы времен Гражданской войны и военного коммунизма.

Мне везло на людей в долгой моей жизни, редкостно добрых, редкостно талантливых. Никого из них уже со мной нет. Сейчас моя жизнь — воспоминания об ушедших.

Все эти дни вижу Макса Волошина с его чудесной детской и какой-то извиняющейся улыбкой. Сколько в этом человеке было неповторимой прелести!

В те годы я уже была актрисой, жила в семье приютившей меня учительницы моей и друга — прекрасной актрисы и человека Павлы Леонтьевны Вульф. Я не уверена в том, что все мы выжили бы (а было нас четверо), если бы о нас не заботился Волошин.

С утра он появлялся с рюкзаком за спиной. В рюкзаке находились завернутые в газету маленькие рыбешки, называвшиеся комсой, был там и хлеб, если это месиво можно было назвать хлебом, была там и бутылочка с касторовым маслом, с трудом им раздобытым в аптеке. Рыбешек жарили в касторке, это издавало такой страшный запах, что я, от голода теряя сознание, все же бежала от этих касторовых рыбок в соседние дворы.

Помню, как он огорчался этим и искал иные возможности меня покормить. Помню его нежнейшую доброту, до сих пор согревающую меня, хотя с того времени прошло более полувека.

Не могу не думать о Волошине, когда он был привлечен к работе в художественном совете Симферопольского театра. Он порекомендовал нам пьесу «Изнанка жизни». И вот мы, актеры, голодные и холодные, так как театр в зимние месяцы не отапливался, жили в атмосфере искусства с такой великой радостью, что все трудности отступали.

Однажды, когда Волошин был у нас, к ночи началась стрельба оружейная и пулеметная. Мы с Павлой Леонтьевной упросили его не уходить, остаться у нас. Уступили ему комнату, утром он принес нам эти стихи «Красная Пасха»: «Зимою вдоль дорог валялись трупы людей и лошадей. / И стаи псов въедались им в живот и рвали мясо. / Восточный ветер выл в разбитых окнах. / А по ночам стучали пулеметы, свистя, как бич, по мясу обнаженных мужских и женских тел». Это было в Симферополе 21 апреля 1921 года. На заплаканном лице его была написана нечеловеческая мука.

Волошин был большим поэтом, чистым, добрым человеком.

Об Ахматовой

Анна Андреевна лежала в Боткинской больнице (в тот период моей жизни я еще могла входить в больницу).

Часто ее навещала. Она попросила меня приехать после похорон Пастернака и рассказать ей все, что я видела. Она спрашивала, как все происходило. Горевала.

Смерть Бориса Леонидовича ее очень угнетала. Я делилась с ней моими впечатлениями и сказала, что была нестерпимая духота, что над нами, над огромной толпой, висели свинцовые тучи, и дождя не было, что гроб несли на руках до самой могилы, что Борис Леонидович во гробу был величавый, торжественный.

Анна Андреевна слушала внимательно, а потом сказала: «Я написала Борису стихи».

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎